Борис Марков – Храм и рынок. Человек в пространстве культуры (страница 34)
«Начало Геометрии» — это исток, смысл которого становится все более ясным в ходе истории. Таким образом, традиционное течение времени переворачивается Гуссерлем. Оно течет от будущего (смысла) к настоящему, а от него к прошлому. Поэтому смысл того, что случилось, понятен лишь впоследствии. Отсюда необоснованные насмешки об отставании рефлексии от истории. Гегель говорит об историчности разума и о рациональности истории. Это единство достигается в «непрестанном движении самопрояснения», т. е. конституировании смысла. Осознание смысла — это открытие истока и одновременно разрыв с ним. Оно приводит к тому, что человек сознательно руководствуется смыслом, а не обстоятельствами. Гуссерль пытался переосмыслить саму идею Абсолюта или Бога, который в философии определялся как трансцендентальная идея или трансцендентная сущность. Следуя принципу редукции фактичности, он устраняет вопрос о реальности Бога за скобки. Это открывает возможность задать его в качестве цели и смысла. Бог — это некий полюс, к которому «я в пути». Бог Гуссерля говорит через конституированную историю: он историчен и метаисторичен одновременно. «Я есмь истина и путь». Эти слова на самом деле содержат глубокое противоречие. Путь говорит о поисках, а откровение дает истину прямо и непосредственно. Гуссерль стремится преодолеть эту формальную противоречивость. Свет, который все освещает и делает видимым, сам невидим. Необходимы специальные усилия для его постижения. Начало философии положил тот, кто выбрал направление пути. Но путь должен быть пройден. При этом есть опасность потерять то, что ищешь, опасность утратить мужество, опасность усталости. Отсюда темы мужества и ответственности мыслителя, которые неожиданно звучат в сочинениях Гуссерля. Речь идет не о моральности, наличии доброй воли и стремлении к совершенству, а о готовности видеть и слышать, о способности дать ответ, т. е. возложить на себя и нести груз смысла-абсолюта. Генеалогия — это очерк того, о чем не говорят или не могут говорить. Она касается невыразимого, на которое можно только указать. Сегодня она связывается с «волей к власти» Ницше, нетранзитивным «знанием-знакомством» Витгенштейна, «несокрытым бытием» Хайдеггера, «порядком власти» Фуко, «желанием» Делеза. Она открывает нечто такое, чего не может увидеть даже феноменолог, которого обычно считают учителем неторопливого созерцания. От Канта Гуссерль перенял вопрос о том, «как возможно». Тот, кто усвоил из «Критики чистого разума» только эту «синтагму», на самом деле получил много. Она имеет значительный потенциал, но, как всякая великая формула, она консервирует достигнутое и закрывает новое. Например, вопросы о «что», «почему» и «зачем» либо не ставятся вообще, либо объявляются некорректными. Чтобы оправдать их, Хайдеггер вынужден был обратиться от феноменологии к онтологии. И все-таки существует взаимосвязь этих кажущихся противоположными программ в философии. По мнению Деррида, вопрос о небытии может быть поставлен только в рамках феноменологии: «Смысл, к которому мы имеем доступ, не есть бытие события и потому, что он всегда может не воплотиться, погаснуть или не родиться… онтологический вопрос не может возникнуть иначе, чем из свободы» (Там же. С- 205). Но онтология — это только вопрос, ответ же дает феноменология. «Зная, что такое смысл как историчность, я могу со всей ясностью задаться вопросом, почему есть история, а не ничто» (Там же. С. 206). Но дальше начинается слово. История как запаздывающий дискурс, как отстающее от события осмысление — это есть обнаружение показывающегося бытия. Насколько исторический опыт отличается от временного опыта сознания, о котором шла речь в прежних сочинениях Гуссерля? Временной опыт подчинен структурам сознания и протекает внутри него. Их различие станет понятным, если обратить внимание на специфику проблем «Начала Геометрии». Там Гуссерль, повторим, говорит об учредителе, который знал начало как некую очевидность и поэтому ничего о ней не говорил. Потомки утратили эту очевидность, ибо сами не открыли ее в исходном оригинальном опыте очевидности. До нас истина дошла в форме традиций, переданная языком и усвоенная в опыте обучения. Она стала как бы омертвевшей, и поэтому именно мы должны быть способными к такого рода опыту, который состоит в оживлении ушедшего. Эта проблематика активно обсуждается после Гуссерля в герменевтике. С одной стороны, речь может идти о переживании как вчувствовании. Гуссерль сам отдает дань этой традиции, когда затрагивает вопрос о передаче наследия. Оно должно постоянно оживать в личном опыте каждого человека: «Произведения могут, сохраняя тождественность, распространяться от одного лица к его ближним, и в понимательной цепи этих повторений очевидное переходит как таковое в сознание другого» (Там же. С. 220).
С другой стороны, возможен структурно-формальный подход, который говорит о «логичности» как мифа, так и новоевропейской науки. Каждая культура обладает своей логикой и своим Априори. Поэтому не требуется вживания, которое на деле привело бы к искажению, осовремениванию прошлого. Как бы предчувствуя возможные трудности, становящиеся для нас все более очевидными по мере реализации герменевтического и структуралистского проектов, Гуссерль предложил иной путь. Он писал: «Любая в привычном смысле историческая постановка вопроса, любое указание уже предполагает историю как универсальный вопросительный горизонт, не явно, но все же как горизонт имплицитной достоверности, который при всей своей в основе смутной неопределенности есть предпосылка всякой определимости или даже всяких намерений искать и устанавливать определенные факты» (Там же. С. 238). Такая «горизонтная достоверность» является первичным знанием об окружающем мире, и она не есть продукт специального научения, как это происходит с добытыми ранее и усваиваемыми сегодня знаниями. Но даже задаваясь целью познать что-то незнакомое, мы допускаем его как горизонт наших вопросов, предполагаем мир, который мы не знаем, но хотим узнать. «Когда мы живем в мире, бодрствуя, мы постоянно замечаем, мы это или нет, сознаем мир, сознаем его как горизонт нашей жизни, как горизонт „вещей“ (реальных объектов), наших действительных и возможных интересов и занятий. Всегда выделяется на мировом горизонте горизонт совместно живущих с нами людей (Mitmenschen), присутствуют они или нет» (Там же. С. 217). Исходя из данности мира и очевидности других людей, которые выступают горизонтами опыта, Гуссерль конституирует язык, познание и переживание. «Объективный мир с самого начала — это мир для всех, мир, который „каждый“ имеет в качестве горизонта. Его объективное бытие предполагает людей как людей их общего языка. Язык, со своей стороны, есть функция и упражняемая способность, коррелятивно связанная с миром, с универсумом как в своем бытии и определенности, выразимых в языке» (Там же. С. 218).
Конечно, обращение к такого рода способу конституирования истины небезопасно. Недостатком принципа интерсубъективности, предполагающего власть коллективного субъекта, является отсутствие эффективной защиты прав несогласного с традицией меньшинства. Нарушение традиции угрожает стабильности. Поэтому общество с большим рвением создает институты изоляции ненормальных и инакомыслящих. Возможность свободного общества зависит от свободомыслия и терпимости составляющих его людей. Классическая философия сознания ориентировалась на автономного индивида и считала общественные нормы продуктом общественного согласия, прошедшего испытание разумом. Но на самом деле любая жизнь строится на множестве унаследованных традиций и анонимных практик, которые складываются в процессе совместной жизни. Они минуют стадию проверки и принимаются без обсуждения, как жизненные правила. Такие сложившиеся как продукт совместного выживания людей нормы с точки зрения прогресса свободы представляют собой препятствия. Творчество — это поиск новых возможностей, это открытие все более универсального горизонта, и это нашло яркое воплощение в философии Гуссерля. В последние годы он ориентировался на описание Мы-горизонта, считая, что он является инвариантом огромного разнообразия индивидуальных точек зрения. Однако на практике его формирование сильно отличается от того, как это мыслили, например, теоретики эрлангенской школы. Определяющим в обществе является идеологический горизонт, который закрывает Другие возможности видения и понимания мира. Возможно, указывая на общие мнения совместно живущих людей, Гуссерль хотел противопоставить их идеологемам, навязываемым рвущимися к власти группами. Однако он не учел некой связи и, может быть, взаимодополнительности идеологии и общественного мнения. Болезнь демократии состоит в том, что она имеет особенность в случае неудачи сменяться фашизмом.
Гуссерль на самом деле стал жертвой этой игры. Он оправдал как очевидный тот горизонт, за границу которого он вскоре был интернирован. Речь идет о конституировании мира «Мы»: «Для каждого человека, для которого человечество является его Мы-горизонтом, оно выступает сообществом взаимно, нормально и полностью понимающих друг друга способностей выражения, и в этом сообществе каждый может обсуждать как объективно сущее то, что налично в окружении его человеческого мира» (Там же. С. 218). И чтобы не оставалось двусмысленности, Гуссерль специально указывает, что «в качестве языкового сообщества является, сообразно сознанию, зрелое здоровое человечество (из которого исключаются ненормальные и дети)» (Там же. С. 218). Такое уточнение выглядит вполне здравым и невинным. Однако оно лежит в основе попечительного отношения к детям и сумасшедшим. Такая очевидность оправдана в нашей культуре. Но насколько она априорна? Во-первых, изоляция ненормальных осуществилась сравнительно поздно, и тому были причины социального характера. Стало быть, социальное действие не только не опирается на эйдетическую очевидность, но и конституирует ее. Во-вторых, как будет выглядеть феноменолог, взявшийся оправдать процедуры изоляции — сумасшедшие дома и психиатрию? Наконец, в-третьих, что гарантирует от того, что некто объявит очевидной необходимость изолировать не только детей и ненормальных, но и, скажем, евреев и диссидентов? Гуссерль, репрессированный национал-социалистами, вероятно, понял беспомощность рациональности, однако именно вера в разум давала возможность негативной оценки их политической практики. Но как можно оправдать разум — остается сегодня открытым вопросом.