Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 33)
– Но зачем у вас в попе яд? Я не понимаю.
– Чтобы не пить, – Виктор был сдержан и учтив.
– А почему просто не пить?
Виктор сдержался и не ответил пощечиной, как следовало.
– Я вам дам номер клиники, мой друг – очень хороший специалист…
– На «очень хороший» у меня нет времени. Упростим задачу. Вы расшиваете меня сейчас. А через три дня возвращаетесь и зашиваете. Догадываюсь, это очень дорого, но…
– Но нет. Записывайтесь в клинику. Вам нужен другой специалист, – и он вышел. Равнодушный, как Бог. Он бы смог, но не захотел, и оставил нас в обруче грусти. Виктору теперь ехать к любимой трезвым, по-медвежьи неуклюжим и по-заячьи трусливым.
Мы покурили дважды у моего старого подъезда. Разговор не вязался. Виктору не доставало уверенности для шага. Мне не доставало портвейна для всего. Шли по лестнице и останавливались. Каждый думал о том, что надо бросать курить, и о том, что еще успеется. Я отдышался и нажал на опаленную кнопку звонка. Он не работал. Где-то глубоко, под мелочью, лежал ключ.
– Неудобно как-то, – сказал Виктор. Он был слишком нарядным для такого облезлого, мерцающего подъезда, где постоянно что-то капает и шуршит. Пиджак и букет были чужеродными.
– Нормально, – я отпер двери и понял, как далеки мы сейчас от «нормально».
В коридоре на четвереньках стоял полный голый китаец. Голова его была спрятана в кожаной лошадиной маске. Позади свисал крапчатый хвост из ремешков. Держался он не на честном слове. Седоком на китайце была жена. На ее голом теле, на плечиках, сидел военный китель. Трусов не было. Были сапоги. Блестящие. Со шпорами.
– Сироткин? Витя?
Виктор возложил к ее ногам цветы, и мы тишайше ретировались. Дальше только автобусная станция. Только суданцы. Никаких других опций жизнь не оставляла. Хватит заигрываний.
Парень в платье с вырезом завел нас за ржавый внедорожник и собирался было сесть на корточки, но Витины жесты и мой английский достучались до него – мы пришли не за любовью, не за скорой радостью. Нам бы чего покрепче и побеспрерывней. Он ушел в подъезд. Его не было несколько сигарет. Вместо него выкатился накачанный гигант, голиаф цвета затмения, пересчитал дважды деньги и тоже ушел.
– Нам сегодня не повезет трижды? – Витя грустно спросил меня, хотя скорее вселенную.
– Так не бывает, – ответил я за нее. – Бог любит хороших людей.
Большой парень вернулся с контейнером сухих грибов.
– Это что? – спросил я, зная ответ. – Мы хотели посерьезней.
– Это серьезней.
Больше он ничего не сказал. Через двор мальчик кричал в сторону дома на непонятном языке, а в окне появилась женщина с полотенцем на плече и на том же непонятном языке его отругала.
В день неторопливо возвращались краски. Мы спускались по бульвару к набережной, жевали сушеное крошево, запивали его трупный запах сладкой газировкой.
– А как ты понял, что он китаец? – спросил я. – По коричневым соскам?
– Не. По орденам на мундире.
Мы еще какое-то время жевали и шли.
– А я ведь влюбился. – Виктор остановился. – Как писатели в описание природы.
– Ауч, – я не знал, как лучше поддержать подраненного друга. Я почти что слышал его обиду. У нее был глухой стон фагота.
– А помнишь соседского мальчика, который качался на стуле, упал, разбил голову и умер. – Виктор пытался сменить тему. Увести нас от тяжелых мыслей. – Как его звали?
Я пожал плечами. Вообще-то, я такого соседа не помнил. Разбившийся мальчик мне казался вымыслом наших мам. Они хотели, чтобы мы сидели ровно. В ответ я вспомнил другого нашего соседа, настоящего. Дядя Сережа, который жил под нами, на третьем.
– Грибника помнишь?
– Дядю Сережу?! Да!
Мы доели все, что было, и искали мусорку. Искали мусорку и вспоминали дядю Сережу. Дядя Сережа мрачных чувств, как моя жена, за собой не волок. Однажды он поехал на электричке за грибами. Должно быть, был выходной день, возможно, суббота.
– За Люберцы он ездил.
Я упустил начало спора.
– Говорю, за Люберцы, – настаивал Виктор.
– Да какие Люберцы, какие Люберцы, – мне было странно застать себя говорящим все это. Собственные ответы доходили до меня медленнее, чем до Виктора. – В Загорск он ездил.
Он вернулся с полной корзиной. Пожарил грибы с луком.
– И картошкой, – вставил Витя.
– И картошкой, – я решил примирить нас, хотя знал, что никакой картошки не было. Картошка и дядя Сережа? Да ну бросьте! Да никогда в жизни. Сел грибник ужинать. И жену посадил, тоже ужинать. Он успел выпить чуть больше половины бутылки водки, пока не упал без чувств.
– Ноль семьдесят пять? – уточнил Виктор.
– Нет. По-моему, тогда ноль пять были.
– Да. – Витя мечтательно посмотрел вверх, вспоминая «тогда». Проснулся дядя Сережа в первой градской, где узнал, что его спас спирт, а жену лже-опята таки забрали. Потом все взрослые передавали эту историю во дворах и на кухнях и пили, пили, во спасение и в оправдание.
– Поганки, – переглянулись мы с Витей и тотчас, как они, побледнели.
– Водка! – напросилось коллективное решение.
Внезапно стало не до неба и радуг. Мы бежали на красный свет в сторону киоска с вывалившийся из выгоревшей вывески буквой. В «аленькой Одессе» мы взяли противоядие. Два противоядия. И спрятавшись за углом дома, как в детстве, пили теплую водку из горлышка наперегонки и косились на окна чужих квартир, будто бы за ними стояли родители. Отдышались. Поплевались. Пили дальше. А когда остановились, внешний мир взял и обнял внутренний. Серая зима зазеленела. Луч и еще один луч прорезались сквозь тучу. От дождя осталось одно напоминание – дрожь на луже от одинокой капли, скатившейся с платанового листа. Повыходили из подъездов женщины. И закружились вокруг нас. Разные, но хорошие, родные женщины. Я представил, как вожу с ними хороводы. Как старюсь с ними в душном коттедже у трассы. Как вымазываюсь медом. Как развожу трясогузок…
Виктор вдруг остановился. Многозначительно замер, как памятник самому себе. До набережной, до гостиницы, до праздника оставалась несчастная сотня шагов. «Ох и не подвел суданец», – я все еще улыбался, и мне казалось, что моя улыбка растянулась от дома номер восемь до дома номер девять, через весь приморский бульвар.
– Сироткин, я же зашит, – Витя приложил ладонь к шее. Он считал пульс, но выглядел так, будто затыкает кровоточащий укус. Затем он лег. Лег и остался лежать, продолжая считать удары.
Незадолго до рассвета меня выпустили из яффского СИЗО. Мне бывало и прежде мучительно стыдно, я совестливый с детства, но к стыду не привыкнешь. Можно привыкнуть к чему угодно, к любому неудобству, но к утреннему стыду, к стыдливой сутулости, к виноватому шагу – никогда. Почему я ударил полицейского? Почему кричал, что Витька не такой? Почему не отличил искусственное дыхание от похоти? Нет, винить грибы – себя оправдывать. Грибы ни при чем. Грибные мысли как грибной дождь. Грибной дождь – не ливень, ничего плохого в нем нет, даже если ты на улице и без денег, сигарет и любимой. Но это и не я. Я никого не ненавижу. Я ведь всю жизнь как все тот же грибной дождь. Есть я на свете – неплохо, нет меня – тоже хорошо. Водка все… нельзя теплую водку. Нельзя, как нельзя чужую жену. Карман все же полегчал. Без сладкой газировки до гостиницы мне не дойти. Через неделю суд. Пускай. Провожу Витьку и сяду. Пересижу до весны. Поработаю, пообдираю плодовые, подкоплю и выйду с тяжелыми карманами, и верну жене долг. Все отдам. И станет легче. И мне, и куртке. Тяжелое выбрала ремесло. Поломает ее. Как же все-таки стыдно…
Под занавес ночи, где-то час назад, я открыл глаза и чуть было не расплакался от стыда, вспомнив вечер. Я повернулся к стенке, и пока сокамерники спали по-настоящему, я стал притворяться, что сплю. В самом деле, я лежал и клял себя, и пытался вспомнить – когда все пошло не так и с чего у меня в глазах слезы. Похожие слезы навернулись однажды в юношестве. В поликлинике имени Семашко. Я попал на прием к женщине-урологу, женщине средних лет. На вешалке висело широченное ее пальто. Сама она была округлая и безжалостная, а я еще верил, что люди, за редким исключением, добрые. «Больно не будет», – обманула она, а когда спросила, есть ли ощущение капли, я ответил: «Да, конечно… в каждом глазу». Вскоре после того посещения я выпил первую свою бутылку портвейна, в компании себя, на крыше, застланной рубероидом. А надо было слушаться мам. Надо было сидеть ровно, думал я, а сейчас я сижу лежа… Так я мучился под тяжестью вопросов обращенных к самому себе. Скоро зарозовел потолок, и меня выгнали обратно в город, с повесткой, в тяжелой куртке и чужими сигаретами, выданными по ошибке (говорю же, счастливчик). Я попросил у охранника проходной телефон. «Витя жив», – узнал я. С такой новостью намного проще вынести стыд. Его выписали из больницы Вольфсон немногим раньше, чем освободили меня. «Паническая атака, – скажет он мне при встрече, – торпеда пустая, плацебо вшили». Стыд – это пустяк. «Главное – все живы», – так говорила мама, когда мы прибегали побитые соседним двором.
Друга я узнал издалека. В непогоду набережная пуста. Да и нет у нас таких светлых людей, что сидят на корточках возле пустой скамьи с козырьком, в шаге от фойе своей гостиницы. Витя покачивается на мысках и, как птица, ловит потоки ветра. Я сажусь рядом, но не могу удержаться, как он. Бриз меня сильней и валит. Витя передает портвейн. «Паническая атака, – говорит он, – торпеда пустая, плацебо вшили». И красиво, далеко-далеко, плюет.