Борис Крячко – Битые собаки (страница 14)
Что же меня держит в жизни? Я скажу, и да будет мой ответ никому не в обиду: Бог и родной язык.
Родные и близкие
Я не верю, что детство счастливое, всё это одни слова. Вы тоже не верьте, мало ли что там наговорят: золотая пора, пройдёт не вернётся, всё б за него отдал, уж так жаль, прямо плакать, да ветер сушит. Самое трудное время, если честно признаться. За себя постоять сил не хватает, всем ты поперёк глотки воткнулся, а работы на тебе – и уроки, и дом, и колхоз – пупок натрое рвётся. Мне пятнадцать лет и я знаю точно, что хуже, чем теперь, никогда в моей жизни не будет.
Я хожу в школу, живу в станице, нигде пока не был и говорят обо мне родичи, что взбредёт безответно: на губах молоко, под носом сопли, женилка не оперилась, каши мало ел, смолёного волка не видел, жареный петух в задницу не клевал, а то, бывает, запросто плюху навесят и скажут: «Терпи, казак». Родни же у меня всякой в будний день на улице не разминуться, а о праздниках и говорить нечего. Это потому что мы – коренные, всегда тут жили, то есть, не всегда, конечно, а с тех пор, отец говорил, как при Екатерине Второй Запорожскую Сечь в эти края перевели. Деду моему только рюмку в себя за столом перекинуть, сразу заведёт по-хохлацки: «Ой, спасыби тий царыци, хцо дала нам тут зэмлыци». Дед говорит, будто каждый человек обязан знать, от кого по фамилии происходит до седьмого колена, а если не знает, то такой человек считается ненадёжным, вроде как дерево без корней, и дружить с таким не нужно. Своих я знаю до девятого, до самых, выходит, Запорогов, и дед говорит, что я молодец.
А с Азамом я всё-таки дружу. Он сам осетин, мы сидим на одной парте, а отец у него колхозный председатель. Я спрашиваю: «Зямка, ты свою фамилию до какого колена знаешь?» – а он говорит: «Я, – говорит, – свою фамилию переменить хочу, на что мне кого знать». А фамилия у него, точно, нехорошая – Бледоев. Про его отца колхозники говорят, что он и по фамилии Бледоев, и по характеру тоже такой. И ещё я спрашиваю: «Зямка, как ты считаешь, десять тысяч рублей, это много?» – «Чего тут «много»? – отвечает. – Подумаешь! У меня у самого на книжке двенадцать тысяч, папан положил. Паспорт получу – мои будут совсем». – «Врёшь ты, – говорю, – и не краснеешь». – «Чего мне краснеть? – говорит. – Была охота!» Он потом показывал сберкнижку, и я своими глазами видел, что правда. А всё равно, для Зямки это, может, и не деньги, а по-моему, десять тысяч – это много, любой спросит, где взял, потому что такие деньги не для всех. У нас тоже столько собиралось за раз, так из этого целая история получилась, – я потом расскажу.
Из родства, кроме родителей, я ещё деда с бабкой люблю за правду и за понятность, а остальных – ни одного терпеть не могу, потому что все придуряются, завидуют, хвальбуны и без обмана шагу не ступят. Они ко мне так же, как я к ним. Это, по-моему, нормально, что я им не нравлюсь. Отец им тоже не нравится. Он никогда не пьёт, поэтому они говорят на него – жадный, денег на водку жалеет. Я спрашивал у отца: «Почему вы не пьёте? Денег вам жалко?» – а он говорит, что есть много такого, что ему понимать нужно, а с пьяной головы какое понятие? Но это всё я говорю просто так, для знакомства, а теперь хочу рассказать, как отец по облигации десять тысяч рублей выиграл. Дома у нас особо не шумели, хотя всем было весело, потому что за эти деньги отцу надо было четыре года работать: и не есть, и не пить, и ни на что не тратиться. А дом старый: отец давно хотел другой купить, но не хватало денег. Если строиться, тогда, конечно, дешевле, только воровать нужно, а он брезгует и не умеет.
Случилось это как раз под Рождество, так что на другой же день мамка сварила кутьи и велела отнести деду с бабкой, а они с тёткой Параской на дальнем краю станицы жили. Я отнёс, поздравил и про облигацию сказал, а они вместо того, чтобы радоваться, перепугались вусмерть. Бабка принялась креститься на иконы, дед встал по стойке «смирно», лишь руки растопырил и бубнит всё время: «Это что ж теперь будет? Это что ж теперь будет?» – а тётка Параска посерела, позеленела, прилипла к стенке и стала колотиться об неё головой, а сама рыдает и кричит, не перестаёт: «Чтоб вам холера всем, вы мою жизнь загубили! У кого есть, тому и Бог даёт! У кого есть, тому и Бог даёт! Чтоб вы сгорели! Чтоб ваша корова пропала! Чтоб у вас свинья сдохла от рожи!» Так кричала, так кричала, я такого крика не слышал даже по покойникам.
Меня тут же разом в сенцы выпроводили. Бабка меня обхватила и шепчет тихо, как от посторонних: «Тётку не слушай. Папке-мамке передай: спасибо, слава Богу, слава Богу. Пусть вам допоможет Царица небесная. Иди, Миша, с Богом до дому». Дед говорит: «Ты, Миша, папке не рассказывай». А я зачем буду рассказывать, когда отец и без того знает. Мне деда жаль. Больше всего на свете он боится достатка и денег. Это у него ещё с тех пор, как раскулачивали. Тогда у них семья была двадцать душ, и держали они две коровы. А по закону считалось, что, если две коровы, то – кулак и враг народа. Поотнимали коров, из дому выгнали, за малым до Сибири дело не дошло, – разбрелись они кто куда и жили кто как. С того времени мои родственники, чтобы прожить и придуряться научились, и брехать не глядя, и тоже вот так злобиться, как тётка Параска. Это я понимаю.
По дороге зашёл я к дяде Петру, – он отцу родной старший брат. Я, правда, не к нему заходил, а к ихней Симке, – она мне сестра двоюродная, совсем уже девка, школу кончает, и я через неё хорошие книжки достаю, не про шпионаж, а другие, серьёзные. Пока я к ним шёл, всю дорогу думал, что теперь не буду говорить про облигацию, а они, оказывается, уже без меня знают. Тётя Марыся сразу с меня пальто дёрг-долой и рассыпалась, не остановишь:
– Раздевайся, Мишечка, проходи, садись на лавку, как здоровьичко? как дома? что так мало нас проведываешь? может, улицу забыл? родство теряешь, загордились, теперь вы богатые, а мы бедные, нам теперь тебя и привечать не знаем чем, да мы не обижаемся, пусть другие сладко живут, а мы как-нибудь своим трудом, своим горбом, по копейке, по рубчику, ты уж нас не презирай за нужду, что хлеб до рук доедаем, бедность – не грех, не всем же тысячми считать, как вы, надо ж кому-никому и слезьми́ обливаться, мы на счастье не надеемся, наше счастье пе́ши с сумой по чужим дворам ходит, счастье – оно того любит, кому горя нет, кто всю жизнь как сыр в масле…
Слушать её было очень противно, а тут ещё дядя Петро командует директорским голосом:
– Это правда?
– Что «правда»? – спрашиваю.
– Что! Что! – перекривил он меня. – Что Лёнька на облигацию выиграл, вот что!
– Правда, – говорю.
Тут он сразу же перестал со мной строго разговаривать, а вздохнул широко и сказал:
– Вот это да!
И пошли расспросы: что да как, да чего, но я больше отмалчивался, чем говорил.
– А не рассказывал папка случаем, – дядя спрашивает, – что он с ними собирается? Ну, там, купить чего, или там, ещё чего?
– Нет, – отвечаю, – не рассказывал.
– Так-таки он тебе и скажет, – отплюнулась тётя Марыся семечками. – А то ты Лёньку не знаешь. У него снегу зимой не выпросишь, а ты про деньги.
– Ну, не бреши, – заступился дядя Петро за отца. – Снег снегом, дело прошлогоднее. А такая куча грош, – что ж их, по-твоему, солить? Куда их, ну? Посоветоваться не мешает. А ему с кем советоваться, как не с нами? Чужих людей в такое дело только пусти, они тебе насоветуют… Нет, тут, главное, чтоб все свои и по справедливости… – А ну, Симка, – обернулся он к дочке, – мотай до дяди Васюни живо-два, одна нога тут, другая там. Передай: папка сказал, хочет по срочности…
Дядя Васюня примчался потный, дымный, кожух внакидку, мотня настежь, – спешил, застегнуться часу не было. Он ещё снег с валенок обивал на пороге, а уже хрипел басом, пугая рыжего Мурзика:
– Вот повезло, так повезло! Ох, и молодец же Лёнька, ох, и молодец! Я так и знал, что он ещё всей станице покажет, кто мы такие, какого заводу. Вот это капиталист! Вот это герой! Всесторонне!
Они уселись за стол и принялись один поперёд одного у меня выведывать, когда и как всё это было, да что мамка сказала, да что папка присказал, да кто из других эту облигацию видел или где она у нас сохранялась, но я знал мало и отвечал тоже в час по чайной ложке. А им не терпелось и они не так меня дёргали, как меж собой переговаривались, что такие деньги лучше получать крупными, чем мелкими, чтоб легче прятать; что замки в доме надо теперь всё переделать, а дядя Петро и дядя Васюня с дорогой душой помогут отцу их переделать; что нашего старого кобелька Дозора в самый раз обязательно поменять на молодого и позлей, а дядя Петро с дядей Васюней знают, где достать стоющего барбоса, – настоящий волкодав; что теперь нам надо держать ночью на всякий случай в сенях топор, в кухне ломик, но для горницы лучше культурно завести берданку, а дядя Васюня с дядей Петром знают, где есть продажная, десятый калибр, центральный бой; что теперь Лёнька (мой отец, значит) никуда от своих не открутится, ежели ему по закону положено развязать загашник и выставить для родни смазку с горючим, лучше конечно, денатурат, чем водку, потому что и дёшево, и сердито, а дядя Васюня и дядя Петро знают, где добыть настоящий денатурат, кашинский, а это совсем не то, что калининский… Они и дальше бы рассуждали, если б я нарочно не проболтался, что отец денег не получил, а выдали ему сберкнижку и в ней написали: столько, мол, и столько рублей.