реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Кагарлицкий – Долгое отступление (страница 9)

18

Вполне логично, что, изучая задним числом тексты Ленина и находя в них четко сформулированные тезисы о необходимости жесткого подавления врагов революции, можно, как это делает, в частности, Михаэль Бри, прийти к выводу, что именно из этих теоретических построений вырастает авторитарная практика большевизма в 1918–1922 годах. Однако в действительности все обстоит гораздо сложнее. И дело не только в том, что рассуждения о необходимости жестко подавлять врагов соседствуют у Ленина с такими же призывами расширять демократию, но и в том, что представление автора «Государства и революции» о том, как будет устроено государство, резко контрастируют с тем, что в действительности у него получилось.

Анализируя взгляды Ленина на демократию, сформулированные в годы Гражданской войны, Роджер Саймон отмечает: «Его подход в тот период отличался от прежнего подхода Маркса и Энгельса, а также от его собственных взглядов, которые он высказывал на более ранних этапах развития движения в России»[65]. Таким образом, взгляды Ленина эволюционировали под влиянием практики и продолжали эволюционировать вплоть до конца его жизни. Но именно догматическое повторение ленинских тезисов 1917–1918 годов стало фундаментом коммунистической ортодоксии после его смерти.

После взятия власти на фоне нарастающего классового и политического конфликта большевики существенно ужесточили свою позицию по сравнению с тем, что сами же заявляли еще за несколько месяцев до того. Именно тогда разворачивается знаменитая полемика между Каутским и Лениным. Первым выступил идеолог немецкой социал-демократии, написав книгу «Диктатура пролетариата», где подверг критике большевистский опыт как не соответствующий положениям марксистской теории. «Демократия и социализм, — писал Каутский, — различаются не тем, что первая — средство, а второй — цель; оба они средство для одной и той же цели. Различие между ними в другом. Социализм как средство освобождения пролетариата без демократии немыслим»[66]. Даже прогрессивность тех или иных социальных и экономических мер не может оцениваться вне этого контекста. Проведенная в недемократических условиях национализация не послужит освобождению трудящихся, а станет основанием для нового деспотизма.

Книгу Каутского, как заметил испанский марксист Фернандо Клаудин, отличал откровенно высокомерный и поучающий тон (rather paternalistic and superior tone)[67], который не мог не взбесить Ленина, ответившего в крайне резкой (даже для него, не стеснявшегося в выражениях) форме. Ленин высказал свою позицию, написав работу с выразительным названием «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Он обвинил своего бывшего старшего товарища в предательстве интересов рабочего класса, а главное — в том, что, по сути дела, его позиция оказалась оправданием контрреволюции.

Показательно, что спор ведется, по сути, в разных, мало соприкасающихся между собой плоскостях. Если Каутский выступает в качестве хранителя общих теоретических принципов, с высоты которых он судит большевистскую революцию, то Ленину приходится иметь дело с реальной политикой, которая диктует свои законы. Лидер большевиков настаивал, что действия его правительства, может быть, и сомнительны с точки зрения общеполитических принципов, но оправданы «с точки зрения нашей борьбы и ответственности, которую мы несем»[68]. И это в условиях гражданской войны было не демагогическим оправданием, а трагической констатацией. Однако острота полемики Ленина и Каутского не сводится ни к их личному конфликту, ни к обстоятельствам, при которых развернулась дискуссия — большевикам, возглавлявшим реальную, практически совершаемую революцию и столкнувшимся с ужасами гражданской войны, нужна была от европейского рабочего движения поддержка, а не поучения. И если Каутский исходил из общей теории, упрекая политическую реальность в несоответствии ей, то Ленин вынужден был корректировать свои собственные теоретические положения в соответствии с практической ситуацией, одновременно декларируя свою непоколебимую верность общим принципам марксизма.

Осуждая большевиков, Каутский обращался не только к трудам Маркса и Энгельса, но напоминал и собственные высказывания Ленина относительно опыта Парижской коммуны, находившиеся в явном противоречии с последующей практикой советского правительства. Разве не сам лидер большевиков писал в своей программной книге: «Подавлять буржуазию и ее сопротивление все еще необходимо. Для Коммуны это было особенно необходимо, и одна из причин ее поражения состоит в том, что она недостаточно решительно это делала. Но подавляющим органом является здесь уже большинство населения, а не меньшинство, как бывало всегда и при рабстве, и при крепостничестве, и при наемном рабстве. А раз большинство народа само подавляет своих угнетателей, то „особой силы“ для подавления уже не нужно! В этом смысле государство начинает отмирать. Вместо особых учреждений привилегированного меньшинства (привилегированное чиновничество, начальство постоянной армии), само большинство может непосредственно выполнять это, а чем более всенародным становится самое выполнение функций государственной власти, тем меньше становится надобности в этой власти»[69].

Эти слова явно контрастируют с тем, что происходило в России 1918–1920 годов. Взяв власть, Ленин и его товарищи действовали совершенно не так, как он сам прогнозировал. Репрессивные и управленческие механизмы государства оставались вполне традиционными, просто они либо заполнялись новыми людьми (в идеале — сознательными рабочими и идейными революционерами-марксистами, хотя на практике все обстояло куда как сложнее), либо «пересобирались» заново, меняя название и структуру, но сохраняя свои прежние функции. В поздних работах Ленин уже откровенно признает, что революция не только не устранила бюрократию, к чему он призывал летом 1917 года, но, наоборот, расплодила ее в невероятных масштабах. Однако готового рецепта для решения этой проблемы у него нет. И не только потому, что у него уже оставалось мало времени — он был тяжело болен и жизнь подходила к концу, но и потому, что проблема имела в значительной мере объективный характер.

Неудивительно, что Каутский, который, кстати, сам отнюдь не считал необходимым воспроизводить французский опыт 1871 года, не упускает случая поймать своего оппонента на слове:

«Коммуна и Маркс требовали уничтожения постоянной армии и замены ее милицией. Советское правительство начало, правда, с уничтожения старой армии. Но создало на ее место Красную армию, в настоящее время чуть ли не самую многочисленную армию в Европе.

Коммуна и Маркс требовали уничтожения государственной полиции. А советская республика уничтожила старую полицию только для того, чтобы создать полицейский аппарат „Чрезвычайки“, т. е. политическую полицию, гораздо более всеобъемлющую, неограниченную и жестокую, чем та, которую имели французский бонапартизм и русские цари.

Коммуна и Маркс требовали замены государственной бюрократии чиновниками, избранными народом на основе всеобщего избирательного права. Советская республика устранила царскую бюрократию, но на место ее поставила новую, в такой же мере централизованную, но с еще большими полномочиями. И так как эта бюрократия должна была регулировать всю хозяйственную жизнь, то в ее распоряжение была отдана не только свобода, но и все источники существования населения. Нигде общество в такой мере не подчинено государству, как в России»[70].

Парадокс в том, что сам Каутский, как уже говорилось, отнюдь не являлся сторонником прямой демократии и замены бюрократического аппарата рабочим самоуправлением, уповая на институты, которые достанутся социалистическому правительству в наследство от буржуазного парламентаризма. Но в системе аргументации Каутского это не имеет особого значения, поскольку важно в данном случае не то, как складывается общественное развитие на самом деле, а то, насколько слова Ленина соответствуют теоретическим постулатам марксизма. «Большевики могут возразить, что конституция Коммуны, которую Маркс так высоко ставил, неприменима в современном большом государстве. Об этом можно быть разного мнения. Но грубой фальсификацией является то, что, осуществляя свою диктатуру, они ссылаются на Маркса и на Парижскую коммуну. Последние предлагали путь как раз противоположный тому, по которому пошли большевики»[71].

Однако насколько политически обоснованными были представления самого Каутского? События последующих двух десятилетий в Германии показали, что надежды на жизнеспособность и самодостаточность демократии в условиях кризиса капитализма оказались не менее утопическими, чем планы радикальных левых, мечтавших одним рывком пробиться в светлое будущее. Каутский был уверен, что «повсюду, где демократия укрепилась, социальная революция пролетариата примет совершенно другие формы, нежели формы буржуазных революций, что пролетарская революция в противоположность буржуазной будет проведена „мирными“ средствами экономического, законодательного и морального характера, а не средствами физического насилия»[72].

Общественная борьба видится им как механистический и линейный процесс, который, по сути, сводит всю политическую деятельность социалистов к ожиданию момента, когда само собой сложится нужное большинство: «Чем сильнее развитие капитализма в государстве, чем демократичнее оно, тем ближе оно к социализму. Чем более развито его капиталистическое производство, тем выше его производительные силы, тем больше его богатство, тем общественнее его труд, тем многочисленнее его пролетариат. Чем демократичнее государство, тем лучше организован и обучен его пролетариат»[73].