Борис Кагарлицкий – Долгое отступление (страница 14)
Подводя итоги, Троцкий вынужден был признать, что процесс удушения советской демократии имел свою внутреннюю логику. Хотя диктатура большевистской партии явилась мощным инструментом социального прогресса, она с каждым годом становилась все более жесткой. «Запрещение оппозиционных партий повлекло за собой запрещение фракций; запрещение фракций закончилось запрещением думать иначе, чем непогрешимый вождь. Полицейская монолитность партии повлекла за собою бюрократическую безнаказанность, которая стала источником всех видов распущенности и разложения»[118].
Превратившись из партии власти в центральное звено аппарата управления, не только политического, но также хозяйственного и до известной степени даже военного, коммунистическая организация в Советской России не просто трансформировалась, но и меняла свою идеологию, все более отождествляя себя с государством. По сути дела, это была уже совершенно другая организация, функционировавшая по иным правилам и с другими целями. Это подметил уже Антонио Грамши в «Тюремных тетрадях», когда описывал, как на определенном этапе партия, монополизировавшая власть, может содействовать общественному прогрессу, но, став тоталитарной и препятствуя свободному самовыражению общества, она становится «объективно реакционной и регрессивной, даже если (как обычно бывает) сама себе в этом не признается и старается казаться носителем новой культуры»[119]. Тогда же, отмечая снижающееся качество теоретической работы в коммунистических партиях, Грамши вынужденно соглашается с Бенедетто Кроче, сетовавшим на догматизм марксистов. Приходится признать: «многие так называемые теоретики исторического материализма очутились на философской позиции, схожей с позицией средневековой теологии»[120].
Создавая в ходе русской революции коммунистический III Интернационал, большевики не скрывали своей надежды на то, что революционные события в других — более развитых — странах мира помогут им разрешить свои проблемы и противоречия. Об этом же писал и Карл Каутский, который тоже, особенно на первых порах, признавал драматизм ситуации, в которой оказались Ленин и его единомышленники: «особенно упрекать большевиков за то, что они ожидали европейской революции, нельзя. Ведь и другие социалисты тоже ожидали»[121]. Захват власти в Петрограде осенью 1917 года был отчасти основан на этих расчетах. Но что делать, если эти ожидания не оправдались? «Наши большевистские товарищи поставили все на карту всеобщей европейской революции. Когда карта была бита, они должны были пойти по пути, который ставил перед ними неразрешимые задачи. Без армии они должны были защищать Россию от могущественного и беспощадного врага; создать режим благосостояния для всех при всеобщем разложении и обеднении. Чем меньше было материальных и интеллектуальных условий для того, к чему они стремились, тем больше они вынуждались заменить недостающее применением голой силы диктатуры, и тем скорее, чем больше росла оппозиция против них в народных массах. Отсюда с неизбежностью диктатура вместо демократии»[122].
Логика большевиков была совершенно противоположной. Европейскую революцию не следует ждать, ей надо способствовать. И победа на «западном направлении» необходима в том числе для того, чтобы разрешить указанные Каутским проблемы. Так рассуждали и Ленин, и Бухарин, и Троцкий. Но если не удается добиться быстрого успеха, надо выстраивать политическую стратегию надолго. А это значит, что коммунистические партии других стран необходимо эффективно контролировать, направляя на решение общих задач, так или иначе связанных с ситуацией внутри России.
Мировое коммунистическое движение превращалось не только в заграничное крыло советской партии и становилось инструментом внешней политики СССР, но и реструктурировалось соответственно. Отсутствие внутрипартийной демократии становилось вполне естественным результатом поставленных задач, поскольку объективно не о чем было дискутировать — все основные тактические и стратегические повороты движения определялись в Москве.
«Не следует забывать, — признает как всегда стремящийся к объективности Шумпетер, — что Коммунистический интернационал возник в атмосфере надвигающейся битвы не на жизнь, а на смерть. Многое из того, что впоследствии приобрело иной смысл, например централизованное руководство, обладающее неограниченной властью над отдельными партиями и лишающее их всякой свободы действий, могло поэтому казаться в то время вполне оправданным»[123]. То же самое касается и других авторитарных мер, принятых во время революции уже во внутренней политике и в сфере хозяйственного управления.
Дело даже не в самом авторитаризме, который, увы, по ходу истории постоянно оказывается наиболее удобным и быстрым, а часто и единственным способом решать навалившиеся проблемы в чрезвычайных обстоятельствах, но в том, что подобные временные меры имеют тенденцию перерастать в постоянно работающие и воспроизводящиеся институты (достаточно вспомнить, что знаменитая советская госбезопасность зародилась именно как «чрезвычайная» комиссия по борьбе с контрреволюцией и бандитизмом, но не исчезла после окончания Гражданской войны и подавления антибольшевистских мятежей), а также множество людей, заинтересованных в сохранении именно такой структуры управления.
Успехи советской индустриализации и победа СССР во Второй мировой войне повсеместно укрепили уверенность коммунистов, что ориентация на советский опыт является правильной и необходимой, даже если по отдельным вопросам возникали сомнения. Зденек Млынарж, один из идеологов и лидеров Пражской весны 1968 года, отмечает что Советский Союз виделся не только силой, способствующей социальным преобразованиям в мировом масштабе, но и помощником в борьбе за демократию: «В Чехословакии 1945 года поклонение Советскому Союзу и Сталину не противоречило общенародному стремлению к свободе и справедливости, которые должны были воцариться в новом государстве»[124]. И происходило это не только в Чехословакии, но также в Италии, Франции, да и во многих других странах, переживших опыт сопротивления и народной антифашистской мобилизации. Немецкий коммунист Вольфганг Леонгард, работавший с основателями Германской Демократической Республики Вальтером Ульбрихтом и Вильгельмом Пиком и позднее бежавший в Югославию, вспоминает в своих мемуарах: он и его товарищи верили, что с помощью Советского Союза они смогут «построить новую демократическую Германию»[125]. Эта вера переполняла его энтузиазмом. «Я был полон надежд на то, что мы получим сравнительную свободу действий в политическом развитии дел в Германии, право проводить некоторые мероприятия по-иному, чем в Советском Союзе. Кроме того, я думал, что после окончания войны и в самом Советском Союзе произойдет изменение режима в сторону предоставления населению большей свободы»[126]. В конце концов, демократические конституции, принятые в этих странах, были написаны при активном участии коммунистов — при полной поддержке Москвы. Не кто иной, как Сталин на XIX съезде КПСС призывал коммунистов бороться за политические права и свободы граждан, провозглашаемые либеральной традицией: «Раньше буржуазия позволяла себе либеральничать, отстаивала буржуазно-демократические свободы и тем создавала себе популярность в народе. Теперь от либерализма не осталось и следа. Нет больше так называемой „свободы личности“ — права личности признаются теперь только за теми, у которых есть капитал, а все прочие граждане считаются сырым человеческим материалом, пригодным лишь для эксплуатации. Растоптан принцип равенства людей и наций, он заменен принципом полноправия эксплуататорского меньшинства и бесправием эксплуатируемого большинства граждан. Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Я думаю, что это знамя придется поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести его вперед, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять»[127].
Разумеется, Сталин обращался в данном случае к коммунистам зарубежных стран, и отнюдь не призывал к демократизации в СССР. Но показательно, что своим политическим чутьем он уловил настроения, царившие во многих странах после окончания войны. Для масс, впервые за долгие годы почувствовавших себя движущей силой истории, советский опыт и связанные с ним победы были вдохновляющими. «На вопрос, на чьей стороне и за что бороться, — продолжает Млынарж, — эпоха давала простой ответ: на стороне тех, кто последовательнее и радикальнее всех выступает против прошлого, кто не колеблется, не ищет компромиссов с прошлым, а революционными средствами с ним расправляется и преодолевает. Такой силой тогда казался Советский Союз, а такой личностью — Сталин»[128].
Задним числом многие коммунисты и их союзники признавали, что не знали всего масштаба репрессий, разворачивавшихся в СССР при Сталине. В этом смысле откровения XX съезда КПСС, тоже не давшие полной картины событий, стали для них шоком. Но будем откровенны: использование репрессивных и авторитарных методов в Советском Союзе и других странах, где ко власти приходили коммунистические партии, отнюдь не было тайной. Уже в середине 1930-х годов Лев Троцкий констатировал: советский режим приобрел «тоталитарный» характер «задолго до того, как из Германии пришло это слово»[129].