Борис Гречин – Голоса (страница 93)
Измученный этими глупыми, глупыми волнениями, которые не имеют ни малейшего отношения к нашему сборнику, которые мне даже неловко вспоминать — не подумайте, однако, будто я отрекаюсь от них, будто хочу вычеркнуть из жизни, вовсе нет! — я заснул и проспал часа два. Мне приснился некий милосердный, но неясный сон: будто некто утешал меня, успокаивал и говорил, что всё ещё будет хорошо… Кем был мой невидимый собеседник или собеседница, я, проснувшись, так и не смог понять.
А поздним вечером — уже около одиннадцати, наверное — я получил ещё одно письмо, совсем короткое. От Марты.
— Как? — удивился автор. — Она ведь обещала никогда больше вам не писать?
Могилёв развёл руками, слабо улыбаясь. Риторически спросил:
— Люди меняются, и кто из нас — полный хозяин своим решениям?
Как удивительно может повернуться жизнь! Я ведь и не надеялась… Но видели Вы силу одной-единственной сосредоточенной мысли? (Боюсь сказать «молитвы», чтобы не прозвучало фальшиво, но, может быть, и молитвы.) Боюсь — но Вы меня не бойтесь. Я ничем Вам не помешаю, и я Вам, Государь, никогда не сделаю никакого зла, пожалуйста, верьте. Я отойду в сторону по первому слову, как та Матильда. Нет, не как та. Как тогда.
— Я бы призадумался, получив такое письмо! — воскликнул автор, в который раз возвращая телефон рассказчику.
— Ох, что вы говорите очевидное! — с юмором отозвался Андрей Михайлович. — Но меня, само собой, успокаивала мысль о том, что мы едем в Могилёв вчетвером. Кроме того, когда меня кто-то просит ему верить, я имею обыкновение верить. Иначе ведь — и жить нельзя!
Последнее, пока не забыл: вечером в беседе группы Алёша лаконично сообщил, что завтра на даче государя, в его домóвой часовне, в пять часов вечера проведёт службу. Желающие могут присоединиться. Никакого отклика это объявление не получило. Ну вот, правда, я написал ему, что восхищаюсь его настойчивым следованием долгу. Ах, как грустно! Вот и Алёша был пронзительно одинок — и Марта — и Ада — и, наверное, Настя тоже — и все мы, все мы…
— Наш «рабочий» четверг действительно начался в девять утра, — вспоминал историк. — Ох, и тяжко это — спозаранку являться на чужую лекцию и садиться, образно говоря, за ученическую парту! Но перетерпеть стоило хотя бы потому, что следующие за четвергом четыре дня нашей командировки, с восемнадцатого по двадцать первое апреля, виделись своеобразным отдыхом, в любом случае, возможностью на время выпасть из круговращения слишком насыщенной здешней жизни.
Иван, облюбовав место у окна, за которым так и моросил весенний дождь, делал доклад о генерале Алексееве. По случаю и ради соответствия характеру персонажа он в тот день оделся в подпоясанную ремнём белую солдатскую гимнастёрку, которая, признаться, крайне ему шла. В этой гимнастёрке он сам, с его неулыбчивым лицом, узкими губами, чуть впалыми щеками, короткими волосами, казался вовсе не «равнодушным аутистом», а так сказать, бойцом, мужественным армейским профессионалом, который не привык размениваться на мелочи. Иван, забыл сказать, носил очки, как и его персонаж, и почти такого же фасона, но и эти очки не портили впечатления. «Вот кто вполне способен быть «посмелей», когда нужно», — подумал я с лёгким и иррациональным чувством неприязни, разглядывая его ладную, прямую фигуру. Настин постскриптум я ещё вчера не принял всерьёз, верней, не вчитался — не до того мне было! — а сейчас вспомнил. Что ж, и Бог с ними. Совет да любовь, как говорится.
Настя, однако, с утра не пришла… А уж в четверг, мой методический день, когда ей не приходилось заменять моих лекций, могла бы! Впрочем, какое мне дело? Ада тоже отсутствовала: видимо, вовсю готовилась к завтрашней «акции протеста».
Разумеется, я был несправедлив к своему студенту: Иван звучал как хороший, толковый, вдумчивый лектор. Менее многословный, чем Альфред, но не менее добросовестный, дотошный, внимательный к деталям. Всю переписку Алексеева и Родзянко — Родзянки, как его склоняет Солженицын: до семнадцатого года многие так склоняли эту фамилию — Иван воспроизвёл сжато, но чётко, да и вообще все события отречения, с двадцать седьмого февраля по злосчастное второе марта, представил с точностью до часа, едва не поминутно. Он как следует поработал с источниками и давал множественный взгляд очевидцев — великий князь Александр Михайлович, барон Штакельберг; Воейков, Гучков, Шульгин, Керенский, Родзянко; генералы Данилов, Лукомский, Иванов, Рузский, Саввич, Тимановский; полковник Мордвинов — на едва ли не любое происшествие тех дней, он держал эти взгляды в памяти каждый и легко жонглировал ими, он словно плёл из этих воспоминаний сложную ткань…
Одно, впрочем, было сомнительным в докладе Ивана: при всей своей разработанности, тщательности, полифоничности он не предлагал никаких оценок и не содержал выводов. Сам докладчик, осознавая этот недостаток, в конце специально оговорился, что цели сделать окончательные выводы он себе отнюдь не ставил. Да и возможно ли их сделать?
— Итак, — рассказывал Могилёв, — Иван, закончив свой сухой, умный, ясный доклад, коротко нам кивнул и проследовал к своему табурету.
Штейнбреннер откашлялся:
«Кхм!.. — начал он. — Я не могу не отдать должного основательности проделанной Иваном работы: возможно, это самый качественный аналитический материал из всех, которые мы слышали в рамках проекта, включая даже мой собственный. Но, если пользоваться уже установившейся в группе терминологией, остаётся открытым вопрос про, эм, белые пятна этой конкретной биографии. Или они отсутствуют?»
Иван пожал плечами.
«Я их не обнаружил, — ответил он без особого выражения. — Может быть, потому что и не искал. Да и вообще со стороны видней. Или, может быть, их на самом деле нет».
«Ну как нет? — тут же возразил Борис. — Я сходу несколько назову! Вот одно: был ли у государя шанс сопротивляться? Имелась ли в конце февраля семнадцатого возможность что-либо сделать, если бы случилось чудо, если бы на его месте оказался не он сам, а некий политический гений?»
«Вопрос имеет место, — прохладно согласился Иван. — Но это — не моя история. То есть не история Михаила Васильевича».
«Это наша общая история, — тихо проговорила Лиза. — А вот, разрешите, я добавлю: может быть, Аликс кое в чём была права? Я, наверное, несправедливо к ней отнеслась в конце шестнадцатого: не мне, не мне было судить, не я несла её тяжесть…»
«В чем права?» — как-то подозрительно сощурился Иван.
«А в совете, который дала Ники четырнадцатого декабря! — бесхитростно пояснила Лиза. — Она ему предлагала князя Львова, Милюкова и Гучкова сослать в Сибирь. Вдруг этим, если б он её послушал, всё ещё можно было бы спасти?»
Наши «Гучков» и «Милюков» переглянулись. Альфред усмехнулся, а Марк даже рассмеялся.
«Смех смехом, — продолжил он, — но, что скрывать, заговор мы готовили. Один под моим руководством, другой под руководством князя Львова. Ну, эту ничтожную личность, этого сусального деда я никогда всерьёз не воспринимал… А ещё, помнится, Штюрмера называли «святочным дедом», я сам и называл — глупо, каюсь! Штюрмер, конечно, тот ещё был фрукт, но на фоне Львова — прямо управленец, профессионал, талантище! Ладно: меня царь-батюшка уже простил, намедни, а кто старое помянет…»
«Я бы вас, Александр Иванович, так легко не простила, — неожиданно выдала Лиза. — Я бы о вас молилась, а простить — подождала бы».
«Елисавета Фёдоровна, Господь с Вами! — пробормотал смущённый, даже шокированный Алёша. — А впрочем… впрочем, никого не сужу…»
Марк передёрнул плечами:
«Дело ваше, матушка! — откликнулся он, помрачнев. — Хотя знаете, услышать именно от вас было странно, как-то и… неуютно совсем. А белое пятно биографии Ивана, простите, генерала Алексеева, просто не пятно, а целая простыня, вот какое: насколько он сам был вовлечён в заговор? Михаил Васильич, что скажете? Ведь ни словом не обмолвились!»
«Алексеев», опешив — или нарочито демонстрируя, что удивлён, — откинулся к стене. Округлил глаза. Заявил:
«Я подчинился давлению обстоятельств! Что вы мне, любезный, шьёте нарушение присяги! На себя бы лучше посмотрели…»
«Нет, извините, — парировал «Гучков», даже с какой-то болезненной раздражительностью, непонятно откуда взявшейся. — Про себя я и так всё знаю, но я был политиком, политики присяги не приносят! А вы, ваше превосходительство, принесли!»
«Вы, Александр Иванович, присяги не приносили, а согрешили всё равно, — заговорила Марта, достаточно неожиданно для всех. — Знаете, чем? Вы себя посчитали умней всех людей, живущих в России. Вы думали, что посадите на престол цесаревича, а дальше всё прекрасно устроится само. Вы не замечали, что ваша критика подгрызала самые корни государства — и когда всё дерево повалилось, полетел с него и бедный гемофилический мальчик, и династия, и вы все скопом! И дошло в тридцатых, при большевиках, до людоедства в некоторых губерниях. Вот что вы устроили! Довольны? Это гордыня, Александр Иванович! Это гордыня…»
«Гучков» повернулся к нашей «Матильде», слегка обалдело раскрыв рот. Прежде чем он успел что-либо сказать, «Милюков», снова кашлянув, начал хорошо поставленным лекторским голосом:
«Никакого желания не имею в чём-либо винить своего бывшего коллегу по Думе и первому временному кабинету! «Подгрызали корни», по меткому выражению Матильды Феликсовны, мы все, не он один, а христианские грехи и добродетели — вообще вне поля нашего рассмотрения. И в бедного Михаил-Васильича тоже не собираюсь бросать камня! Но — надеюсь, он не обидится меня за это, — оставив в покое все евангельские метафоры, я всё же считаю нужным обозначить зону неопределённости, и она — едва ли не важнейшая. Вот эта зона: каким образом следует квалифицировать его действия в дни отречения и несколько раньше — юридически? Не морально, не религиозно, а вот — именно юридически? И должен вам сказать, что…»