Борис Гречин – Голоса (страница 67)
«И всё же! — Герш поднял вверх указательный палец. — Два человека перед тем, как уйти, спросили батюшку о возможности исповеди в будущем: Феликс Феликсович и генерал Алексеев. Разве не здóрово?»
«Но прямо сегодня это сделать — не захотел ни один! — закончил Алёша. — Оба попросили отложить. А мне — мучайся, почему: не потому ли, что бездейственно из моих рук? Боюсь, очень боюсь, государь, что вместо Церкви создали мы бумажную игрушку, шарик, который только на ёлку повесить… Вот и Матильда мне не спешит исповедоваться…»
«Ох, Алексей Николаевич, то есть отец Нектарий! — я почти рассмеялся. — Потому и не спешит, что не потеряла надежды на вашу симпатию, а батюшки жён без острой нужды не исповедуют, да и невест им несподручно…»
«Как же! — Алёша начал краснеть, а я с умилением подумал, что этот такой взрослый в своём взгляде на мир, таким глубоким явившийся мне сегодня человек способен смущаться как неиспорченный подросток. — Давайте лучше о другом! Хотел просить вашего разрешения, верней, предложить вам — не знаю даже, как подступиться…»
— Но Алёша не договорил: к нам вышла Марта.
«Спасибо, что дождались нас! — поблагодарила она молодых людей. — Мы готовы идти. Будем готовы через три минуты, если вы ещё немного потерпите. Лиза сказала, что у неё есть для государя два слова».
Я пообещал, что постараюсь никого не задержать, и быстро поднялся в дом.
Элла стояла у оконного проёма. В сумерках, против света, я почти не различал лица, но по каким-то неясным признакам, может быть, по неким невидимым токам понял, что это до сих пор именно она.
«Ники! — проговорила она шёпотом, но отчётливо. — Я надолго тебя не задержу, но знай: Матильда тебя, кажется, любит».
Вот, образно говоря, и на меня вылили ушат воды! Не холодной — горячей.
«Она не сказала напрямую, — продолжала девушка. — Даже, наверное, вообще ничего не сказала. Но каждому, у кого есть глаза, заметно. И чтó ещё могло случиться, когда её назвали Матильдой!»
«Тётя Элла, поверь, — залепетал я, — что мне и в голову бы… Что я никогда не допущу даже мысли…»
«А почему не допустишь? — наивно-беспощадно спросила тётя Элла. — Понятно, что она девушка честная и не видит любовь без брака, и про тебя верю в то же самое, но… разве так невероятно? Она кому угодно будет хорошей женой».
«По многим разным… Ты меня огорошила, конечно! — сознался я. — И этой новостью, и своим вопросом. Мне кажется, это всё не наяву происходит…»
«Ники, бедный… Как скажешь! Считай, что ничего нет, и разговора тоже не было, он тебе приснился… Ваше величество позволят мне идти? Час-то уже поздний…»
Я кивнул — и, выйдя вслед за Лизой на крыльцо, попрощался с последними уходящими студентами. Марта не посмотрела на меня — но и на Алёшу она тоже не глядела. Неужели?
Есть, как вы сами знаете, в уме любого честного педагога безусловное и категорическое «Нет!» в отношении известных поступков, «Нет!», подобное большой красной надписи на бетонной стене. Но ведь они выпустятся из вуза уже этим летом… Что же это за мысли, однако, лезли мне в голову аккурат перед Страстной неделей! Ох, как хорошо, что проект должен был закончиться через полмесяца!
— Студенты ушли, — вспоминал Андрей Михайлович. — Я некоторое время стоял, глядя им вслед, а после — на окрасившуюся закатными лучами дальнюю полосу деревьев: опушка берёзовой рощи видна прямо с моего крыльца. Можете сами это проверить! Помню, стоял даже долго — и бормотал себе под нос какую-то нелепицу:
«Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит… Там студентки исторического факультета сватают своих подруг к преподавателю и называют его на «ты»…»
Замечу ради справедливости, что, конечно, я перестал видеть в Лизе свою студентку — да и всех их перестал считать студентами. Я уже об этом говорил. Кроме того, новое… присутствие в ней, назовём его осторожно именно этим словом, насколько вообще-то оставалось Лизой Арефьевой? Я не был, да и не превратился за прошедшие годы ни в некоего художника или поэта — спутника высоких озарений, ни в мистика, простой же человек к «присутствиям» должен относиться скептически и осторожно, тем более если этот человек — бывший монах и знает про массу пёстрых форм, которые принимают наши фантазии на духовные темы. А уж верить им и вовсе никогда не надо торопиться…
Следовало решить, где я заночую с воскресенья на понедельник: в городской квартире или на даче. Дом той весной пока совсем не был приспособлен для жилья. Имело смысл обзавестись хоть спальным мешком или матрасом. Мне пришло на ум дойти до нового торгового центра в Зимнем, который, возможно, ещё работал, поискать в нём этот пресловутый спальный мешок и в зависимости от цены принять решение на месте.
В посёлке имелось — «имеется» будет более правильным глаголом, с ней ничего не произошло — подобие главной площади, на которую смотрят фасады городской администрации, магазина да местного детского сада. В центре этой площади — нечто вроде крохотного сквера с четырьмя скамейками и стелой, поставленной в память жителей Зимнего, погибших в годы Великой Отечественной войны. Тропинка, которой я обычно пользовался, проходила — и проходит — мимо этой стелы. Можете себе представить моё изумление, едва не потрясение, когда, не доходя до сквера нескольких шагов, я увидел у памятника павшим землякам — свою аспирантку Настю Вишневскую!
«Анастасия Николаевна! — выдохнул я. — Я думал, вы болеете… Какими судьбами?»
Настя вздрогнула. Посмотрела на меня коротко и как-то виновато, затем отвела взгляд. Медленно подошла ко мне, по-прежнему избегая глядеть мне в глаза.
«Болею, — буркнула она, избегая приветствия. — Воспалением… глупости. И ещё кое-чем…»
«Чем же?» — не понял я.
«Так я вам всё и сказала! Мы, может быть, присядем? Не то чтобы я в восторге от этой скамейки…»
«Отчего же, она сухая, чистая», — заметил я бесхитростно.
Мы присели, и Настя молчала некоторое время. Я её не торопил.
«Я прошу прощения за свой глупый звонок вчера», — сказала девушка, достаточно неожиданно. Кажется, она забыла, что это я ей позвонил.
«А я тоже хотел извиниться перед вами, — пришлось признаться мне. — Я не имел права… Я ведь даже Алёше покаялся, представьте!»
«Что? — поразилась она — и поглядела на меня как на кого-то, кто самую малость тронулся умом. — Почему Алёше?»
«Мы сегодня учредили Церковь, Анастасия Николаевна, а его рукоположили в иереи. Чудесно, правда?» — я старался, чтобы всё сказанное прозвучало бодро-шутливо, и вовсе не потому, что мне самому казалось это забавным. Просто я наблюдал её потерянный вид, и хотел её как-то ободрить, и ума не мог приложить, как это сделать.
«С вас станется… — протянула Настя. — Это всё очень интересно, но потом… Покаялись, говорите — значит, вам стало стыдно? Сказали раз в жизни ласковое слово девушке — и сразу пожалели?»
«Да нет же! — запротестовал я. — Как вы не понимаете!.. — и только вздохнул. Прибавил: — У меня опускаются руки… Как говорить с вами? Вы всё переворачиваете с ног на голову и толкуете к моему…»
«… Позору, — хмуро завершила она. — К вашему позору. Не бойтесь, не к вашему, а к моему».
«К вашему-то отчего?» — не понял я.
«Оттого! Я не виновата».
«Да кто же вас винит… Про что вы?»
«Про то! Про то, что девушки так глупо устроены. Стóит им сказать: «Настенька, лапушка», и они начинают придумывать себе невесть что, и ночью ревут глупыми слезами в подушку. Вы только не воображайте про себя! — вдруг возмутилась она. — Какое вы право имеете что-то там воображать?! Всё, что я вам писала, продолжает действовать, всё, от первого до последнего слова! Это вам понятно?»
«Настя, хорошая моя, — ответил я осторожно и немного грустно, — мне более чем понятно. Я, наверное, очень виноват перед вами за то «лапушка», простите меня! Ну, что же делать, если оно само вырвалось!»
Настя сглотнула, будто силясь подавить слёзы. Прикусила губу, невидяще глядя прямо перед собой. Ещё немного мы посидели.
«Некоторые девушки в такой… болезни, — снова начала она, — немного не владеют собой. Скажете им «лапушка», и можете их лепить как пластилин. Но если даже, не дай Бог, что-то случится, это ничего не будет значить, ничего, ничегошеньки! — она повернулась ко мне. — Понимаете?»
«Анастасия Николаевна, будьте покойны, — произнёс я негромко. — Я понимаю, и, конечно, я не воспользуюсь этой вашей временной слабостью. За кого вы меня держите, в конце концов…»
«Ну вот и… ладно, — она через силу улыбнулась. — А скажите — хотя это очень глупый вопрос, — у вас… никогда не было мысли воспользоваться? Только честно!»
«Воспользоваться в стиле Владимира Викторовича — никогда, — ответил я. — Но если вы требуете «честно», то после вашего расставания с женихом я короткое время тешил себя глупой надеждой на… будущее с вами».
«Да какое же у вас было право? — изумилась она, как будто немного притворно. — Вы ведь не моего поколения, вы старый и больной, вы за мной не угонитесь, вы мне это всё сами сказали!»
«Но, Анастасия Николаевна, — запротестовал я, — человек не волен в своих нелепых мыслях! Вы из меня сами сейчас вынудили это признание, а теперь стыдите!»
Настя сжала губы, но в этот раз будто силясь не рассмеяться.
«Дайте мне руку, — попросила она. — Видите, я жму вашу руку в знак мира. Мир? Можете даже подержать мою руку подольше, только без всяких глупых надежд и нелепых мыслей. Ну всё, подержали, и будет! Воображаю, что вы там понарассказывали Алёше… Связался, называется, чёрт с младенцем — причём не льстите себе, вы не младенец! Хотя и младенец тоже… Позвоню ему сама и попрошу не брать в голову. Что мы всё сидим? Пойдёмте, походим по посёлку, вы мне расскажете сегодняшние новости и покажете здешние достопримечательности! Нет здесь достопримечательностей? Так я и думала…»