реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Гречин – Голоса (страница 34)

18

Девушка, само собой, потребовала подробного рассказа и, пока мы шли к остановке троллейбуса, слушала меня очень внимательно.

«Ваш «Керенский» очень умён, — подвела она итог. — И даже немного… в общем, он как холодный сквозняк в комнате, от него начинаешь ёжиться. Мне бы и в голову все эти ужасы не пришли… а ведь я её старше на три года!»

«Ты не огорчайся! — утешил я её. — Я старше «Керенского» на целых семнадцать лет, но мне это всё тоже не пришло бы на ум».

От идеи ехать вдвоём на кафедру, чтобы обеспечить «алиби», моя аспирантка, однако, отказалась, словами вроде следующих:

«Глупости! Ну подумайте сами, Андрей Михалыч: мы же придём вдвоём! Вам нужны лишние пересуды за вашей спиной?»

«Я не боюсь таких пересудов, — откликнулся я. — Верней, я к ним совершенно равнодушен».

««Он равнодушен», поглядите-ка… А я равнодушна? Меня вы спросили? У меня, между прочим, молодой человек есть. «Жених» по-вашему, по-дореволюционному».

«Анастасия Николаевна, извините! — смутился я. — Не подумал…»

«Не извиню. Вы… меня проводите до моего дома? Здесь недалеко».

«А как же жених?»

«Он не узнает, — лаконично сообщила Настя. — И вообще ему до моей работы, похоже, нет никакого дела… Вы — бывший священник? Я сегодня первый раз об этом услышала».

«Да, представьте себе, точней, бывший иеромонах».

«Вот, снова на «вы»: это даже грустно! — огорчилась девушка. — С вами нужно держать ухо востро! А то скажешь вам глупую шутку — и вы сразу же втягиваетесь в себя, словно черепаха. «Анастасия Николаевна, извините!» Может быть, всё-таки «Настя, извини!»?»

«Мне несколько неудобно говорить «ты» взрослой привлекательной женщине», — признался я.

«А в прошлую пятницу почему было удобно?» — требовательно спросила она.

«Настя, хорошая моя, мужчины не рефлексируют над такими мелочами! Я испугался, что чем-то сильно тебя обидел, и… само сказалось».

Девушка кивнула, ничего не возражая. Мы так и шли рядом молча. Это молчание можно было бы, пожалуй, посчитать неловким. Или, напротив, можно было находить в этой ситуации удовольствие. Я же, не делая ни того, ни другого, продолжал говорить себе, что чисто монашеская отрешённость будет самой уместной. Дамы на многих тренируют навыки флирта, даже и после того, как у них появился близкий человек. Мне-то что с того? Разумеется, узнать про жениха оказалось досадно… но на что я надеялся: на то, что привлекательная двадцатипятилетняя женщина будет избегать отношений? Просто смешно.

У подъезда своего дома Настя повернулась ко мне и вдруг протянула мне свою руку. Я с некоторым удивлением дал ей свою: с удивлением, потому что у нас не принято было так прощаться. Девушка пожала три моих пальца секундным, слабым, почти неощутимым пожатием и негромко проговорила:

«Good-bye, Nicky dear».[37]

Это вхождение в образ, сказал я себе. Вхождение в образ, и ничего больше. Но пора бы уже начать отделять реальную жизнь от нашего эксперимента, прочертить некую границу! Как вот только её прочертить?

Вечером той среды Андрей Михайлович получил письмо от Марты. Хронологически это письмо должно быть дано здесь. Для целей своего изложения автор, однако, находит нужным временно отложить это письмо в сторону, чтобы вернуться к нему в конце главы.

Утро десятого апреля в «лаборатории» началось с чтения и обсуждения эссе Бориса Герша. Считаю возможным привести здесь это эссе полностью. Оно идёт ниже после типографских «звёздочек».

Первый шаг на новом пути.

Великая княгиня Елисавета Фёдоровна Романова — удивительная и редкая звезда на небосклоне Русской православной церкви.

Удивительна она в первую очередь не каким-то особым сиянием своей святости. (Даже написав это предложение, оговоримся: почему бы и не им? Как измерить сияние святости? Разве у нас есть некий спектрометр, чтобы сравнивать эти звёздные величины?) Удивительна она своим религиозным новаторством.

Любая церковь вообще и православная в частности сопротивляется новаторству, видя в нём подозрительный элемент религиозного модернизма. Часто — не без оснований. Но великой княгине всё удалось: то, что не было бы позволено провинциальной матушке, было разрешено свояченице Государя.

В чём нашло выражение это новаторство? Назовём его элементы, начиная с самых маловажных и заканчивая самыми сущностными.

Сёстры Марфо-Мариинской обители, во-первых, отказались от чёрных одежд и надели светло-серое облачение, как бы отвечающее самой сути и цвету возвышенного, спокойно-отрешённого характера матушки-настоятельницы.

Во-вторых, им были разрешены значительные смягчения обычного монашеского устава: полноценный восьмичасовой сон без перерыва на ночные службы, мясная пища за исключением дней церковных праздников и ежегодный месячный отпуск, который они могли провести со своими близкими. Заметим, что сама Елисавета Феодоровна после убийства своего мужа и до конца жизни не ела мяса.

Все эти меры вызвали недоумение Синода, преодолённое только решительностью самой настоятельницы да вмешательством её царственного зятя.

Наконец — самое поразительное новшество — сёстры обители давали не постоянные, а только временные обеты. После трёх лет каждая из них могла, если хотела, невозбранно вернуться в мир, выйти замуж, стать женой и матерью, при этом вынося из обители навыки новой профессии.

В обмен на эти послабления, в которых ум любого человека, не склонного к крайней аскезе, увидит всего лишь голос здравого смысла, матушка-настоятельница ожидала от своих сестёр не просто созерцания духовных высот, но активной помощи ближним, нарочно поставив в названии обители имя хлопотливой евангельской Марфы на первом месте. Служение монастыря не ограничивалось уходом за больными. В сопровождении сестёр матушка появлялась на страшной Хитровке и уговаривала её обитателей отдать детей в детские приюты — а иначе дети, скорей всего, повторили бы жизнь своих родителей, став ворами, грабителями, уличными проститутками. Всё совершалось добровольно: за спиной сестёр не стояло аппарата современной ювенальной юстиции, и им была противна мысль о любом насилии в таком деликатном деле.

Терпеливые беседы с теми, кто вступил на ложный путь, в попытке вернуть их к честной жизни, и религиозное просветительство тоже были частью сестринского служения.

Марфо-Мариинская обитель все девять лет своей жизни представляла собой такой редкий в православии пример деятельного монашеского ордена. Монашеского ли? Точным «государственным» названием этих подвижниц было «крестовые сёстры любви и милосердия». Эпитет «крестовые» действительно заставляет думать о монашестве, но «сестра милосердия» в начале XX века — просто синоним медицинской сестры. «Обитель не была монастырём в строгом смысле слова», — повторяют друг за другом почти все современные биографы нашей героини. Это выражение характерно: значит, была монастырём в «нестрогом смысле»? Была чем-то средним между монастырём и, в терминах современности, общественной организацией?

Ответ «да» очевиден. Остаются открытыми иные вопросы. Вот они: мог бы опыт обители стать примером для сотен похожих учреждений по всей России, не будь этот уникальный эксперимент трагически оборван Октябрьской революцией? Сумел бы — кто знает? — этот опыт с течением времени видоизменить весь характер русского православия, таинственно и незримо приближая «Буди! Буди!», возвещённое Достоевским?

Личное начало и особенно частная инициатива для русского православия несвойственны. В Русской церкви с её строгим, почти армейским послушанием не очень-то принято на личные средства одного человека покупать земельные участки и строить на них храмы, и уж тем более не принято окрашивать деятельность обители интересами её настоятеля или настоятельницы. Елисавета Фёдоровна бестрепетно сумела пройти этой нехоженой тропкой и, может быть, всю церковь продвинула на один малый шаг в новую для неё сторону. Говорим осторожно «может быть», так как хотим избежать фальшивого парадного славословия. Говорим «новую», но при этом вовсе не держим в уме «новую И пошлую», новую И зовущую к компромиссу со злом века сего». Новаторство Елисаветы Фёдоровны, включая даже её мысль о восстановлении института женщин-диаконисс (а разве давным-давно не назрела, даже не перезрела эта мера?), не было примирением со злом современного ей мира. Оно стало итогом усилия творчески видоизменить православие. Это усилие тем более ценно, что произошло оно не из умственных судорог узко-фанатичного ума, но из её естественной религиозности, совершилось через внутренний зов её души и приняло те формы, которые подсказало её любящее сердце.

Каким чудовищным вандализмом кажется разрушение креста на месте гибели мужа Елисаветы Фёдоровны, великого князя Сергея Александровича, от рук эсера-террориста Ивана Каляева! Мы верим, что этот крест однажды будет восстановлен. Сумеет ли церковь сегодняшнего дня пойти по пути сдержанного новаторства или хотя бы не загородить этот путь для редких желающих? Вопрос — вновь открыт. Каждый новый день церковной жизни современной России даёт и будет давать на него новые ответы.

— Перед началом чтения, — рассказывал Могилёв, — Борис оговорился, что его текст — продукт коллективного авторства. Ради устранения возможных доктринальных неточностей он, Герш, дал эссе на редактуру Алёше, которого со вчерашнего дня все как-то молчаливо условились считать религиозно-церковной фигурой. Тот же поправил не только ряд фактических неточностей, но, похоже, и стиль, и вписал несколько своих предложений. Отсылка к «Буди! Буди!», как я догадываюсь сейчас, явно принадлежала Алёшиной руке. Всё это, впрочем, просто к слову…