Борис Гречин – Голоса (страница 108)
Здесь автор должен сделать паузу и пояснить, как появились два последующих фрагмента под номерами 18/1 и 18/2. Оба эти фрагмента являются двумя разными вариантами последующих событий.
Андрей Михайлович рассказал мне, что произошло дальше. Я же нашёл его рассказ не вполне правдоподобным в одной версии реальности или, может быть, слишком откровенным в другой. Вот почему был написан альтернативный фрагмент. Я вовсе не собираюсь признаваться читателю, какая из двух редакций соответствует рассказу Могилёва и какая является художественным вымыслом. В любом случае, даже если читатель и определит это самостоятельно, я должен оговориться, что не имею ни малейшего представления о степени достоверности переданного собеседником. Возможно, именно мой «вымысел» является большей правдой, чем «историческая версия». У моего историка в этом конкретном случае имелись причины оказаться не вполне достоверным, а у меня есть причины оставить в тексте романа оба фрагмента. Эти причины становятся ясны ниже.
— Марта вышла из душа в каком-то простеньком банном халатике. (Кстати, вполне приличном, но этот её домашний вид меня поразил и ужаснул: вот, девушка уже не стесняется ходить при мне в халате! А что дальше будет?)
Застыла. Недоумённо, почти страдальчески подняла брови. Спросила:
«А зачем вы раздвинули кровати?»
«Как это — зачем?» — опешил я.
«Ну так — зачем? — она прошла к своей койке, присела на неё. Принялась тереть мокрую голову полотенцем. Отложила полотенце в сторону. — Неужели вы думали, что я вас заподозрю в… Знаете, это даже обидно — то, что вы считаете, будто я так плохо о вас думаю!»
Какой абсурдный разговор! Вот меня обвиноватили без всякой вины — и за что?!
«Марта Александровна, но, в самом деле!.. — запротестовал я. — Это ведь простой здравый смысл…»
«Какая я вам «Александровна»! — возразила девушка почти гневно. — Какой ещё здравый смысл?»
«Такой, — принялся я объяснять, сгорая от стыда, конечно, — что мы, мужчины, устроены несколько иначе и хуже владеем своими физиологическими импульсами, и… да неужели не ясно!»
Представьте себе моё положение, милостивый государь! Своей собственной студентке объяснять эти вещи! Дай вам Бог, чтобы вы никогда, никогда не оказались в похожей ситуации.
Марта замерла секунды на три, полуоткрыв рот, глядя на меня.
«Дурацкая идея — нам заселяться в один номер, дурацкая изначально! — возмущался я, верней, пробовал возмутиться: не хватало энергии. — Но есть прекрасный выход: я просто перееду в двенадцатый и сделаю им «пролетарское уплотнение», хорошо?»
«Тише, остановитесь, — попросила меня девушка. — Для чего вы мне это всё рассказываете?»
«Что значит «для чего»?» — не понял я.
«Да, для чего?» — она уселась на своей кровати, подвернув ноги под себя, с прямой спиной, в той позе в которой высиживают свои службы буддийские монахи в Японии. — Почему вы думаете, что я испугалась бы того, о чём вы говорите?»
Час от часу не легче…
Марта достала из своего кармана носовой платок, встала и, подойдя к настенному телевизору, принялась протирать его от пыли без всякой надобности.
«Я вас так люблю, — услышал я её очень негромкий голос, — что мне кажется, даже если бы вы меня ударили, я бы этого не заметила».
Вот и она, вслед за Алёшей, пересказывала «Первую любовь» Тургенева, хотя едва ли думала о ней сейчас, да, может быть, и никогда не читала.
Меня что-то кольнуло в груди. Я тяжело, грузно осел на кровать. Прислонился спиной к изголовью. Марта услышав это, обернулась — бросилась ко мне, села рядом. Спросила заботливо, осторожно:
«Сердце?»
Я кивнул, закрыв глаза. И продолжил:
«Нет, не сердце, не физически, то есть. Просто стыд. Я ничем, абсолютно ничем не заслужил такой любви. Никто её не заслужил. Её вообще невозможно заслужить на земле, Марфа».
Марта, которую я назвал Марфой, то ли оговорившись, то ли вполне сознательно, взяла мою руку и медленно, бережно принялась её гладить, будто успокаивая меня, как успокаивают больного ребёнка. Жаль, я хотел использовать эту руку. В обе руки проще спрятать лицо, когда слёзы просятся сами собой.
… Кажется, я заснул тогда: в конце концов, я очень устал, и в поезде накануне спал плохо. Проснулся я уже после захода солнца. Марта дремала, подложив под голову сложенные ладони.
«Я собираюсь в храм», — сказал я ей шёпотом. Она тут же проснулась, села на постели:
«Какой?»
«Ближайший, Трёх Святителей».
«А я как же?»
«А ты стёрла ноги в кровь: куда тебе?»
«Я могу пойти в твоих тапочках…»
Не знаю, с какого момента той субботы мы перешли на «ты». Не было, собственно, никакого особенного момента: просто у неё так сказалось. Ну, и что же? В конце концов, нас никто не слышал, да и пóшло в Великую субботу всерьёз настаивать на этикетных тонкостях. И, кроме прочего, у неё ведь было моё разрешение говорить мне «ты», написанное моей собственной рукой.
«Ну, конечно! — возмутился я этой идее. — В банном халате ещё поди, Марфуша».
«Нет, правда! — она уже, улыбаясь, примерялась к своей мысли всерьёз. — Они очень прилично выглядят, почти как босоножки, никто и не заметит…»
Я только вздохнул…
Что ж, мы собрались и отправились в храм Трёх Святителей. Всё остальное, кроме «тапочек», на девушке было безукоризненным: длинная «православная» юбка и косынка на голове.
В храме мы отстояли бесконечно долгое субботнее повечерие — оно, как вы знаете, и всегда такое долгое в Страстную субботу, оно своими пятнадцатью паремиями воспоминает страдания Христа, поэтому достойно и верующим пострадать хоть немного. Затем началась полунощница, за ней — пасхальная служба.
После второго или третьего возгласа «Христос воскресе!» Марта шепнула мне на ухо:
«Мы можем выйти?»
Я кивнул, и мы поспешили на улицу.
«Душно?» — спросил я с беспокойством.
«Нет, не душно… Мне просто уже достаточно на сегодня. Сердце так бьётся, что больше уже не надо, хватит. Я вернусь одна…»
Разумеется, я не мог отпустить её одну и, невзирая на все протесты, пошёл провожать девушку до гостиницы. Таким образом мы оба в пасхальную ночь остались без причастия. Догматически оно было и верно, пожалуй: мы оба не исповедовались накануне, а без исповеди к причастию подходить дурно, как знает даже ребёнок. Впрочем, нам ведь не в чем было исповедоваться! Оговорился просто так, на всякий случай…
Марта взяла меня за руку, а я не препятствовал: после воскресения Христа, после «Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа?», после короткого вовращения человека в освобождённое от греха состояние — единожды в году — невозможно возбранить такую малость.
В нескольких метрах от входа в гостиницу Марта остановилась и, отпустив мою руку, стала напротив меня. Её безмолвный взгляд говорил: неужели сейчас всё закончится? И не только это он говорил, конечно: до сих пор с неким трепетом я вспоминаю всю глубину этого взгляда, весь его объём совершенно незаслуженной мной любви.
Я сделал к ней шаг вперёд — она послушно, радостно шагнула навстречу — я её обнял. В конце концов, как говорят британцы, I owed her that much.[144] Мы стояли так верных три минуты. Сердце у неё действительно билось совершенно неистово, это было почти слышно… Я отпустил её наконец — она освободилась с мягким вздохом.
Молча мы вернулись в свой номер, где я заснул, даже не успев раздеться. У меня не было сил идти в двенадцатый, стучаться к моим студентам и просить меня приютить где-нибудь на полу. Ах да: и Марта ведь тоже предупредила меня, засыпающего, что смертельно обидится, если я только попробую это сделать…
Собеседник замолчал и откинулся на спинку кресла, смежив веки.
— Это очень трогательная история — заметил автор. — Очень трогательная, но, кажется — простите меня великодушно! — кажется, не вполне правдоподобная.
Историк открыл глаза и уставился на меня с весёлым изумлением.
— Вот, например, сколько времени у вас занял путь от гостиницы до храма? — спросил я.
— Двадцать минут или, может быть, полчаса, обратно немного дольше, потому что шли медленней… Почему это важно?
— И неужели… о, извините ещё раз! — оговорился я. — Говорю без всякого желания поймать вас на противоречиях. Но… вы позволите?
— Да, конечно! — подтвердил Могилёв.
— Я всего лишь хотел спросить: неужели девушка, которая стёрла ноги в кровь, была способна пройти пешком всё это расстояние в домашних тапочках?
— Не обе ноги, а только пятку на одной ноге, — возразил собеседник. — У этих босоножек не было задника и они не могли натереть ногу, о чём я, кажется, уже вам говорил…
— Я понимаю ваши причины, Андрей Михайлович: они такие рыцарские, такие возвышенные…
— Вам кажется, что я что-то скрыл?! — поразился он. — Исказил реальность?
— Нет, нет, Боже упаси! — запротестовал я. — Даже если и так, в вас за это никто не кинет камня…
— Ну, вот и я так думаю, — подтвердил историк.
— … Но предчувствую, — закончил я мысль, — что читатель будет немного разочарован.
Могилёв хмыкнул.
— А какое мне дело до вашего читателя и его нелепых фантазий? — спросил он с юмором.