Борис Горбатов – Непокоренные: Избранные произведения (страница 71)
Немец с портрета смотрел на Дорошенко и нагло ухмылялся. Его не страшило, что теперь Дорошенко пришел в его дом, что теперь его, немца, старики родители были во власти Дорошенко, как когда-то семья Дорошенко в его власти.
Немец на портрете ухмылялся…
Но вокруг портрета была уже черная траурная рамка. И черные традиционные банты по углам.
Автономов вспомнил всех убитых фрицев, которые попадались ему на дороге от дома до Берлина. Вот так же лежали эти трупы на снегу или в грязи и скалились страшною ухмылкою мертвяков, как скалится сейчас с портрета старший сын Отто Шульца.
— Сын? — спросил он Шульца, указывая на портрет и еще раз переспросил по-немецки: — Сын?
— Да, да, — ответил старик по-немецки. — Мой сын… Он убит под Киевом.
Автономов перевел глаза на другие стены. Там тоже висели портреты молодых немцев. И портреты эти тоже были в черных траурных рамках.
И, следя за его взором, старый Шульц пояснял кратко:
— Сталинград… Минск… Моздок…
А по его лицу текли грязные, жалкие слезы, и он боялся утереть их, боялся сесть и по-отцовски заплакать.
— Пойдем? — тихо спросил у Дорошенко Автономов. Но Дорошенко смотрел на старуху Шульц.
Он смотрел на ее белый пуховый платок с длинными кистями, в который старуха под взглядом мрачных глаз Дорошенко куталась, ежась и трепеща.
Он смотрел только на этот платок, неотрывно и напряженно, о чем-то думая и что-то вспоминая… И когда Автономов тихонько потряс его за плечо, он сказал, горько улыбнувшись:
— Это было всего четыре года назад… Я был в Москве, в ЦК, по делам района…
Автономов удивленно посмотрел на него.
— Пойдем! — беспокойно сказал он.
— И я купил этот платок… оренбургский… теплый… жене… — Он усмехнулся. — Я так ей редко делал подарки… Все некогда, дела… а тут купил… И она удивилась… И даже заплакала от радости, дуреха ты моя. И сказала: «А я думала, ты забыл, что сейчас как раз пятнадцатилетие нашей жизни…» И тогда же она вышила на платке памятную метку… вон ту… — Он показал на платок старухи. — Я сразу узнал.
Автономов вдруг резко дернулся к старухе, но Дорошенко удержал его руку.
— Не надо! — сказал он. — Пусть носит. Зачем он мне теперь? — Он еще раз обвел взглядом стены, портреты, стариков и, круто повернувшись, пошел прочь из этого дома…
…Молча шли они по Моабитштрассе.
Наконец, Автономов сказал тихо и впервые называя Дорошенко на «ты»:
— Зачем же ты шел на Моабитштрассе, Дорошенко?
— Зачем я шел? От Дона до Днепра казалось мне: иду я выручать семью… Но я не нашел семьи за Днепром, нашел могилы и… и пошел дальше. (Пауза.) От Днепра до Польши казалось мне: иду я искать детей… в неволе. Но в Польше я узнал, что их уже… не надо искать… но я…
— Пошел дальше.
— Казалось мне, — продолжал, мрачнея, Дорошенко, — что иду я теперь, чтоб отомстить немцам… герру Отто Шульцу, отцу того, кто… Но…
— Но ты не убил его… И не мог бы убить… и пойдешь дальше.
— Да. И пойду дальше. До конца. — Он потер висок. — Зачем же шел? (Пауза.) Он усмехнулся. — Когда англичанин или американец идет на войну — идут они из-за доллара. Когда немец воюет — воюет он из страха дисциплины или ради разбоя. А когда русского подымешь на войну, то воевать он пойдет ради… ради человечности. (Пауза.) Да, я потерял дом, семью, детей, но это я — простой русский человек — спас человечество. И этим моя душа довольна.
— Я знаю это, — тихо отозвался Автономов.
Вдруг им навстречу из каких-то железных ворот с решетками выходит странная группа.
Это — пять человек в полосатой тюремной робе.
Костлявые, заросшие седой щетиной, страшные, они больше похожи на призраков, чем на людей.
Они стоят у ворот тюрьмы, еще не зная, куда им идти и что делать.
Они жадно вдыхают ветер свободы.
— Вы кто такие? — спрашивает их Автономов.
Увидев русских, они как-то сразу оживляются, их лица светлеют, на глазах появляются слезы.
— Кто вы такие? — участливо спрашивает Автономов.
— Мы? Мы — немцы, — по-русски, но с сильным акцентом отвечает ему самый старый из них, седой человек с редкими длинными волосами.
— Немцы? — удивленно переспрашивает корреспондент и невольно бросает взгляд на их тюремные куртки, на обрывки кандалов на ногах.
Старик усмехается:
— А вы думаете, что немцы бывают только палачи? Есть немцы-жертвы! — И просто прибавляет: — Мы — коммунисты.
И тогда Автономов вдруг порывисто бросается к нему и хватает его руку.
Он трясет ее долго и молча.
А остальные четверо подымают над головою сжатые кулаки.
— Рот Фронт!
И вспоминается Красный Веддинг.
Сжатые кулаки, сейчас костлявые и покрытые седою шерстью, они были когда-то грозными, могучими. Их было пять миллионов, но они не могли остановить Гитлера.
Старик трясет руку Автономова и плачет.
— Когда-то… — говорит он сквозь слезы, — я хорошо говорил по-русски. Я жил и учился в Москве… И я мечтал — о да! — о свободной Германии… Простите, я плачу… Но там, — он показывает на тюрьму, — там, в Моабите, я ни разу не плакал.
— Куда же вы идете теперь? — спрашивает Дорошенко.
— Куда? — старик оглянулся вокруг. Развалины окружали их, кирпичная пыль и дым. Но таким просторным казался вчерашнему узнику мир, что он широко распахнул руки, не в силах обнять его. — Мы пойдем… в Германию, — сказал он. — В нашу Германию. Ах, товарищ! Это вы спасли Германию от Гитлера для нас, для немцев. Спасибо!..
Он трясет руки Дорошенко и Автономова; его товарищи делают то же.
…И вот они уже идут на Моабитштрассе.
И Автономов тихо говорит им вслед:
— Счастливого пути, товарищи!
…И снова гремит музыка боя.
Развалины. КП Васи Селиванова.
Телефон в расщелине стены.
Вася лежит на земле. На кирпичах перед ним расстелена карта.
Рядом сидит Галя.
— Нет, ты гляди, гляди, Галя! — возбужденно говорит Вася, тыча пальцем в карту. — Вот мы. А вот, рукой подать, Шпрее. Мост «Мольтке-старший». А за мостом уж, — сказать и дух захватывает! — рейхстаг. А? И вдруг не мы… а? — И он с силою хлопает ладонью по карте. — Как же не мы?
— Не горячись, Вася, — шепчет Галя. — Очень я тебя прошу — не горячись!
— Как же не горячиться? Ведь это мой, мой рейхстаг, я к нему грудью пробился. Нет, кабы я был генералом, я б позвал к себе… меня и сказал бы… мне: «Комбат Василий Селиванов! Ты геройски прошел от Дона до Берлина. Хотел было я тебя окраиной пустить, но ты хоть и не гвардеец, а геройский командир и сам прорвался в центр. Поэтому бери-ка ты, брат, рейхстаг!» И я бы взял.
— Ты не горячись, Вася. Ты береги себя. Ну, хоть ради меня.
Она с любовной нежностью смотрит на него.
У него воспалены от бессонницы глаза. Он похудел. Волосы его выгорели. Лицо в пыли.