Борис Горбатов – Непокоренные: Избранные произведения (страница 27)
— Уходишь?
— Да. Завтра.
Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило…
— Я к нашим решил пробираться, Настя, — тихо сказал он. — Мне восемнадцать, я уж могу драться.
Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:
— Правильно?
— Да-да, — нерешительно ответила она. — Правильно… Так легче.
— Легче? — удивился он. Он не такого ждал ответа.
— Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают — так среди своих.
Он рассердился:
— А как же иначе? Иначе как?
— Как мы деремся, — коротко ответила Настя.
— Кто — вы?
— Подпольщики, — тихо прошептала она.
Он удивленно посмотрел на нее.
— А подполье есть? Есть? — спросил он шепотом.
— Есть, — пожала она плечами и, посмотрев на него, покачала головой. — А ты, Павлик, всю Украину прошел и ни партизан, ни подпольщиков не встретил?
Он опустил голову.
— Я ведь рассказывал тебе, — сказал он, оправдываясь. — Я искал, мучился, выбирал…
— А они дрались и умирали, — тихо докончила Настя. И вздохнула. — Эх, Павлик!
Он молчал, не подымая головы.
Потом он спросил осторожно и тихо, все так же не глядя на Настю:
— А мне к вам… можно?
Она радостно улыбнулась.
— Конечно, Павлик.
— Ты веришь мне?
— Как же не верить, — просто ответила она. — Ведь я же тебе сказала: люблю…
9
Тарас возвращался в родной город… Он торопился. Три месяца не был он дома и вестей оттуда не имел. Живы ли еще домашние, целы ли?
Где-то в пути и новый, сорок третий год встретил. Заря занималась алая, кровавая… «Кровавый будет год! — покачал головой Тарас. — Кровью покорены, кровью и освободимся».
Трудны теперь стали дороги, которыми он шел. Настоящего снега все не было, и осенняя грязь застыла мерзлыми кочками, идти было тяжело. Хорошо, что захватил с собой для обмена меховой пиджак: обменять не пришлось, зато самому пригодился.
Тарас торопился. Тащил он семье мешок зерна да немного картошки — все, что сумел добыть в разоренных селах. Но главное, нес радостные вести домой. Может быть, знают они, а может, и не знают. Закупоренно живут… Вот он и расскажет им, торжественно и неторопливо, что у немцев под Сталинградом неустойка вышла. И есть слух: ударили наши на Дону. Крепко ударили.
Он узнал об этом от людей на большой дороге, здесь вести разносятся быстро. Подтвердили и те, к кому зашел он по Степановым адресам. Да и у самого Тараса глаза есть. Большая дорога — как открытая карта, ее только надо уметь читать. «Ишь заметались немцы, забегали!..» — злорадно примечал Тарас.
Как-то ночуя в селе, услышал он голоса и суету на дворе. Встал, вышел. Весь двор был полон полицейскими. Они суетились и галдели подле брички, и Тарас догадался: удирают. Он прислушался. «Господа, господа! — надрывался один. — Надо начальника подождать. Он прикажет». — «Да чего там! — кричал другой. — Нет, господа, поехали». — «Да нельзя же, господа!» Только и слышно было на все лады: «Господа! Господа!» Тарас не выдержал и расхохотался.
— Господа-то господа! — сказал он, лукаво прищуриваясь. — А товарищи… догоняют! А?
Эту весть он и нес домой, как самое дорогое: наши погнали немцев.
Вот придет он домой, соберет своих и скажет: «Поздравляю вас, семья моя! Идут наши!» И посмотрит на Андрея. Обязательно посмотрит. Ничего не скажет, а посмотрит. Пусть опустит голову сын.
А потом призовет к себе Настю. Сперва выпорет… Ну, это так, для слова сказано. Пороть он, конечно, не будет, а отругать — отругает. «От отца, — скажет он ей, — ничего нельзя таить: ни жениха, ни дела». А отругав, скажет строго: «Приказал тебе, Настя, славный наш партейный секретарь, а мой сын, а тебе он — брат, Степан Яценко, беспрекословно приказал тебе свести и меня к верным людям, о которых тебе известно. Ну, веди!»
А уж потом обойдет стариков. Всех, кто жив еще, кто еще дышит. С каждым поговорит отдельно, осторожно, как Степан учил. Но слова каждому скажет свои.
Скажет: «В одиночку-то мы все честные… Только честность свою в сундуке хороним, как невеста приданое. Нет, ты честность свою на стол клади, в борьбу кидай!»
Но вот и город уже недалеко… Его еще не видно, он скрыт туманом, но сердце уж чует его, торопит… Вот и трубы заводские показались.
Тарас остановился и снял шапку.
Многотрубный город — как большой корабль. Трубы, трубы, трубы… Сейчас они мертвы, и дым не волнуется ни над одной, а бывало Тарас различал каждый дымок, знал каждый гудок по голосу…
— Доживу! — сказал он, сжимая кулак. — Доживу! Задымят, как прежде. Ничего. Доживу!
И он толкнул свою тачку вперед.
Расступились перед Тарасом окраины, побежали вниз, к центру, улицы. Каждый камень здесь знаком Тарасу. Каждая крыша. Он растроганно глядел на знакомые улицы.
— Все как было! — обрадованно улыбнулся он. — Все как было. Как не может чужеземец душу нашу переменить, так не может он и города наши и обычаи наши переделать на свое. Все как было…
И только этого не было — виселицы. Тарас невольно остановился.
Много виселиц было на его пути, мог бы и привыкнуть. Но к виселице привыкнуть нельзя.
На этой виселице висела девушка. Тоненькая, худенькая, словно подросток. Девичья головка ее беспомощно свесилась на плечо и застыла.
Тарас шагнул ближе, всмотрелся и вдруг закричал так страшно, что камни мостовой должны были б задрожать.
— Настя! — и грохнулся на мостовую без чувств.
…Он очнулся дома в постели, над ним склонилось заплаканное, сморщенное лицо жены.
— Мать! — тихо позвал он. — Что же ты дочку-то? Дочку-то?..
Она припала к его груди и заплакала.
Он провел рукой по ее седым волосам.
— Молчи, мать, молчи! — сказал он чуть слышно. — Насте слез не надо, — и разрыдался сам.
Павлик стоял у дверей, опустив голову, — плакать он уже не мог. Это он нашел и привез на тачке Тараса. Он узнал его по страшному крику: «Настя!» Он и сам в первый день кричал так.
А плакать он уже не мог. Два дня простоял он у виселицы, подле Насти. Его никто не гнал, немцам теперь было не до него. Он смотрел в синее лицо Насти, в ее глаза, подернутые тонкой пленкой смерти, казалось ему: Настя с ним разговаривает. Она всегда была молчаливая. Она всегда умела разговаривать молча. «Ты отомстишь за меня, Павлик, правда?» — спрашивала она. «Правда! — шептал он. — Научи, как отомстить за тебя, чтоб ты довольна была!» Она молчала. Только чуть насмешливо кривился ее скорбный рот. Она встретила смерть гордо. Она палачам смеялась в лицо, а Павлику казалось: это она над беспомощностью его смеется. «Только не стихами, Павлик. Стихов не надо!»
— Доченька! Доченька моя! — причитала бабка Евфросинья. — За что ж они тебя, невинную! Не украла, не обидела…
— Молчи, мать, молчи, — тихо шептал Тарас. — Настю не обижай.
— Хоть похоронить бы дали! — плакала Евфросинья. — Поцеловать глазки ее синие… Обмыть…
— Молчи, мать, молчи! Не такие поминки Насте надо.
— За все отомстят, — тихо сказал Павлик. — Только научите как, чтоб она довольна была.
— Это кто? — спросил Тарас, показывая на Павлика.