18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Евсеев – Раб небесный (страница 10)

18

По роскошным чащобам юношеских своих лесов Валя гулял тогда с ружьём и собакой. Ему только-только исполнилось восемнадцать, но он уже представлял себя завзятым охотником.

Первым же выстрелом он того кобчика с лесного кустарника снял, но найти не сумел. Не нашла его и беспородная серо-белая Найда, весело кувыркавшаяся в летней траве и понимавшая в охоте не сильней, чем хряк в апельсинах.

Сразу Валя птицу не нашёл, а через три-четыре дня, гуляя один, без Найды – за дурашливость и глупость посадил её на цепь – малого кобца обнаружил. И что интересно: совсем рядом с тем местом, где подстрелил.

Кроме белых некрупных, но страшно проворных червей, на кобца никто не польстился. Червей было так много, что Валя, думавший прикинуть, сколько же их на самом деле, плюнул и побыстрей отступил в сторону. Но потом вернулся, захотел ещё раз глянуть на кобца, но вместо этого сел в новеньких своих серо-вельветовых джинсах прямо в траву.

Мёртвый кобец долго не шёл из головы. Воспоминания о червях и птице так допекли, что с восемнадцати лет Валя никогда больше не охотился.

Вспомнив про кобца, Ившинский остановился и про грибки-грибочки мечтать перестал. Да и чёрт ли в них теперь, в этих грибах! Ему вдруг представилось собственное голое, покрытое гусиной кожей тело, ещё в детстве проткнутое пригородным шпанюком по прозвищу Ляма пониже печени велосипедной спицей. Потом вдруг – и уже в который раз! – представилось: он – человек-птица. И при этом невыносимо похож на случайно попавшуюся интернетовскую картинку: сразу от локтевого сгиба расширялись остропёрые крылья, на спине и на плечах шевелился нежный птичий пух, на пальцах рук выострились и удлинились, а потом чуть загнулись когти, ноги стали тонкими цыпастыми лапками. И меж этих цыпок грубо и медленно, как маятник-шар, начинал туда-сюда мотаться несоразмерно большой человечий висюкан.

Валя и сам вдруг начинал раскачиваться, как маятник. Зацепившись за домашний турник, сперва вис на руках, потом, слегка чиркая о линолеум пятками, колыхал себя вперёд-назад, назад-вперёд. Тут руки мягко с турника обрывались, но Валя не падал кулём на пол, а, закрыв глаза, продолжал качаться маятником, пока его потихоньку, как плотный кухонный чад, не выносило в приоткрытую дверь на улицу.

Полёт маятника в перьях был странен, дик: сильно шатало из стороны в сторону, но от земли далеко не отпускало. Боязливо разлепив веки и уже безо всяких шатаний, низко над огородами, над невысоким штакетником, теплицами и проржавевшими коровьими цепями, то и дело мелькавшими на выпасах, плыл Валя за какой-то надобностью к затопленному водой песчаному карьеру. Что было дальше – никогда не помнил. Помнил только манящий женский голос, из карьера доносившийся. В страхе открывал он глаза. И враз погружался в простое человеческое блаженство: рано, рано ему ещё над землёй летать!

После заплыва над огородами Валя всегда бежал к зеркалу. Мутненькое, оставшееся после матери трюмо отражало всё, что угодно: взъерошенные волосы, нос любопытно-острый, близко посаженные глаза, накрепко сжатые губы, худое, правда, вполне накачанное и отнюдь не птичье тело. Но никаких перепончатых крыльев, никаких цыпастых лапок-ножек не было и в помине!

Стоя теперь на краю поля, Валя осмотрелся. Ни души, опять один.

От безлюдья, воспоминаний про интернетовскую человеко-птицу и съедаемого червями кобца Вале вдруг перехотелось жить. Напрочь, подчистую. Окончательно и бесповоротно!

Безрассудное желание кончить всё и сразу мощно поволокло к Новой Ярославке: ближе, ближе, прямо к асфальтовому, чуть влажному от утреннего дождя, ровно-широкому полотну.

Сердце Валино моталось из стороны в сторону и стукалось о рёбра: словно никак не могло усадить себя в седло крохотного, всю дорогу тарахтящего и невпопад дзенькающего мопеда.

Валя хотел было броситься под первую попавшуюся машину, но вдруг понял: под первую попавшуюся – нельзя, недопустимо. Нужно выждать, нужно выбрать подходящую! За рулём не должен быть старик – тот от наезда на человека может враз окочуриться. Не должно быть и молоденьких баб. Так завизжат – мёртвого разбудят. Бабы постарше? А, пожалуй. Но лучше бы кто-то из чинодралов, кто-нибудь из этой падали, «косящей» под художников или журналистов, за рулём оказался. Таких Ившинский вычислял сразу, потому как одного похожего чинушу из Минцифры, вполне годящегося на роль давителя людей – с модно-нависшей чёлкой, с пятнистой, словно обсыпанной сахарной пудрой театральной бабочкой на шее – хорошо знал.

Лучше всего, конечно, гружёная фура. Та даже тормозить не станет. Или, по крайности, проехав сто-двести метров, соскочат с подножек по очереди два дальнобоя, подойдут, глянут и дружно сплюнут: сам под колёса кинулся, дурак!

– Нет, ты видал, Петро?

– Канаем быстрей отсюдова.

И всё, и в дальний путь на долгие года.

Валя прищурился и ещё раз обвёл глазами дорогу. Он уже начал уставать, хотелось лечь на слегка примороженную траву, потом вернуться домой, легонько укусить за ухо сидящую на цепи – уже другую, но названную всё так же Найдой – престарелую собаку.

При этом в сам дом, только наполовину отремонтированный, возвращаться не хотелось.

Глянув со вздохом на осенний лесок, пока ещё хранящий внутри себя плотный сгусток биоизменений, происходящих у всех дикорастущих деревьев в холодное время года, Валя задумался. Сперва про весь лес, потом про некоторые отдельные деревья.

Ничего, что сбросили листья! Опавшая листва снимает с дерева груз, даёт ему отдохнуть, приготовиться к зимней спячке, когда все жизненные процессы под корой – даже сокодвижение – приостанавливаются. Без листьев деревья расходуют намного меньше воды, не скапливают на ветках снег. Лучше им осенью, лучше!

Так бы, кажется, и человеку: счистил с себя летнюю показуху, все эти загары-магары, смыл грязь, смазал на теле припухлости от укусов гнуса, выкинул на помойку тёмные очки и наносник от солнца – и вдыхай, втягивай в себя осень! Ан нет! А почему? Неестественно стал жить человек. Так и учился бы у дерева уму-разуму.

«Сердце деревьев в их плодах», – сразу целой строкой подумалось Вале.

«Или умный рыхлый слой в центре древесного стебля всё-таки важней плодов?»

Оглядывая лес, Валя снова увидел птицу. Зрение у него было острое, может, даже острей, чем у пернатых. И с годами не тускнело, не гасло. Только слегка – по краям – выцветало, как бумажная картинка, пришпиленная к стене булавкой-невидимкой.

Птица не летела – барахталась и кувыркалась в воздухе, как пьяная. Запускала себя то вниз, то вверх, то опять – неуклюже – к земле, то, сильно кренясь, шарахалась куда-то вбок.

– Коршунец, первогодок! – вслух определил Валя.

И снова задумался.

А коршун-первогодок всё продолжал ходить вверх-вниз, как сошедшая с ума рыже-бурая щётка с обломленной ручкой.

Тут Ившинский повёл головой и увидел другую птицу, а за ней и третью. Другая и третья не летели – бежали к шоссе. Одна на бегу чуть взлетала. Другая, спотыкаясь, падая, кубарем скатывалась с небольших пригорков, словно умышленно выбирая их на своём пути.

«Чего это они?» – опешил Валя.

Коршунец тем временем упал камнем на землю.

Безотчётно подражая птицам, Валя и сам хотел было грохнуться на землю, но коршунец почти тут же взлетел.

Теперь он уже не кувыркался, а, зависнув в воздухе и отвернув голову в сторону, дёргал крыльями, распрямлял их, но никак не мог до конца распрямить.

– Шею сломаешь, обалдуй! – крикнул Валя, но коршунец его голоса не услышал.

Тогда Ившинский поднял с земли обломленную недавним ураганом ветку, чтобы шугануть тех двоих, что были уже рядом с шоссе, а заодно на замахе испугать коршунца.

Но вдруг словно застыл.

Приостановился, замер и весь мир, потому что Валя вспомнил: так же выворачивал шею, крутился и дёргал руками тронутый умом Никоша, который, несмотря на все предосторожности родни, как-то раз сломал-таки себе шею. Когда он её сломал и умер, Валя-девятиклассник ходил смотреть. Никошу прежнего – незлого, слюнявого – было жаль. А мёртвого его тела – совсем нет!

– Зачем ходил? – упрекала тогда ещё не окончательно слёгшая мать. – Ишь, любопытный! Не смей раньше сроку смерти в лицо заглядывать!

Валя встряхнулся, сделал несколько шагов вперёд.

– Не надо, блин! – крикнул Ившинский птицам и тут же швырнул веткой в подбегавших к шоссе пернатых.

– И тебе – на! – сдёрнул он с головы плотный, но по осени уже не греющий картуз и крутящейся тарелочкой запустил в коршунца.

Тот краем глаза наверняка картуз засёк, полёт чуть выровнял и неуклюже опустился на ветку ближней ольхи.

Остановились и две другие птицы. Одна быстро исчезла в траве, другая, взлетев и неравномерно вздымая-опуская крылья, поплыла мимо леса, на север, в сторону Торбеева озера.

Почему так подумалось – птица полетела к Торбееву – Валя не знал. Но при мысли о водной глади ему стало легче, лучше, даже подобие улыбки по губам скользнуло: вспомнилось давнее, незадачливо-смешное и, ясень пень, невозвратное.

Он тогда поехал с Любкой-младшеклассницей кататься на лодке. Она сама позвала. Людке было лет двенадцать, и в четвёртом классе она сидела уже третий год. Но зато преуспела во всём остальном. Людка посадила Валю на вёсла, а сама сразу полезла к нему в штаны. Решив чуть привстать, пошатнулась и кувырнулась в воду.