Борис Евсеев – Офирский скворец (страница 44)
Доводилось вам зимой, по льду, чуть шаркая грубыми подошвами, перебираться на Бобровый остров? Сделать это несложно, нужно лишь обуть сапоги и на всякий случай взять в руки длинную палку: вдруг полынья?
Остров появился недавно, ему нет еще и ста лет. Возник он посреди озера Кривая Баба, которое позже слилось с Нагатинской заводью. Новая эта земля поднялась наверх из-за падения уровня воды в Москве-реке, потом ее досыпали щебнем, загатили хворостом и красной глиной, и теперь, наискосок от Южного порта, не россыпь озер-болот, а вполне себе чистый и ухоженный изгиб Москвы-реки.
Зимой на острове – никого. Тишина оглушает. Отряхиваясь от нежданной тишины, замечаешь бобровый, осенний еще погрыз, да легкую путаницу следов: вороньих, заячьих.
Походив по острову, уже собираешься восвояси, как вдруг неясный звук: в ушах начинает разрастаться далекий плотный гул!
Вложив по очереди пальцы в уши, трясешь руками, головой…
Гул не прекращается. Наоборот: что-то поверх него в Южном порту дико лязгает, а потом с треском разрывается.
Галдят поднявшиеся в небо воро́ны…
Чтобы избавиться от неожиданных звуков, начинаешь про себя и вслух бормотать первые пришедшие на ум слова. Замолкаешь – и становится ясно: гула больше нет.
Растерянно оббежав взглядом московское раздолье: Нагатинскую пойму, Перервинские острова, едва различимую сквозь зимний туман церковь Вознесения в Коломенском, – опять утыкаешься глазами в островные кусты, деревья.
Зимний остров благостен, тих. Звуки, доносимые из отдалившейся внезапно Москвы, тоже стали ненавязчивыми, ласкающими.
Тут под ногами что-то сладко лопается – как банка с замерзшим компотом на балконе – и опять струится, а потом устанавливается в ушах слитным, хорошо ощутимым звуковым столпом низкий подземный гул.
По своим же следам, по льду, чуть припорошенному снегом, спешишь назад.
Зима сменяется весной, снежный Бобровый остров – прогретой комнатой.
Дни идут, даже скачут вприпрыжку. Вмиг подоспело лето. Стало ясно: надо еще раз побывать на Бобровом…
Западную оконечность острова густо залепил туман. Поднимается ветерок, он закручивает туман медлительным и бесшумным винтом. Ленты тумана нехотя завиваются кверху, к туману начинает вязаться подтекстовка. Тут же, на случайной рекламке, пишутся разрозненные слова, и сразу клочьями летят в воду. Но стержневое слово, оно накалывается на руке синим «шариком».
Писать на руке – сладкая и невыводимая школьная привычка. И место для этого есть превосходное! Сухожилие между большим и указательным пальцем. В школе удавалось на этом пространстве уместить две-три формулы, иногда – придаточное предложение. Но теперь на кисти левой руки, между костяшкой пальца указательного и нижним суставом пальца большого – поместилось лишь одно сдвоенное слово: «гул-остров».
Слово, наколотое на руке, саднит и печет, но смотреть на него приятно. Да и сама нелепая попытка что-то на ходу записать не огорчает, – веселит.
Теперь остается на остров переправиться. Самое удобное место – трактир на берегу. Однако в трактире сандень. Так, во всяком случае, значится на табличке, приколоченной над деревянными воротами, ведущими в просторный трактирный двор.
Толкнув калитку, входишь.
Квелый официант в безрукавке. Косо нацепленная бабочка в горошек. Тянет-гундосит: «Санитарный де-ень, посторонним нельз-я-а»! Потом спохватывается:
– Вообще-то на острове сейчас – конкрет-шоу. Так что, если желаете… Там и перекусить можно. Вам с собой заверну-уть или попозже прислать?
Никогда не знал, но от трактира к острову – наверное, для вытрезвления хлебнувших через край посетителей, – снует туда-обратно лодочка…
Летний остров совсем не похож на остров зимний. Бобровых погрызов стало больше, птицы – не одни надоевшие воро́ны: самые разнообразные. В траве изгибисто мелькнул хорек, а может, это была ласка.
Лодка ушла, ты не спеша осмотрелся.
Внезапно за деревьями – человек: синий форменный китель, рваные бермуды, высоко и осторожно, как в замедленном кино, поднимает ноги. На ногах ласты.
Мимовольно оглядываешься. На острове, ясен пень, ни полиции, ни другой охранной власти. Табличек «Кабель» или «Продуктопровод» тоже не видно. Даже вездесущие рекламные щиты с геморроидальным подтекстом – «Проктор энд Гэмбл», и те глаза не мозолят. Зато неожиданно между ольхой и молоденькой сосенкой – табличка:
Слова выведены на куске березовой коры. Краска яркая, оранжевая, буквы – фигуристые. Правда, непонятно: табличка должна прибывших на остров приманивать или, наоборот, отгонять?
Снова человек в кителе и в ластах. Теперь появился со стороны Марьино. Ласты при ходьбе издают чмокающий звук, квакают, как резиновая лягушка.
– Неужто плавать здесь будете?
– Просто везде колючки, а тапочки продрались к чертям свинячьим, вот и приходится ходить в ластах.
– Эпоха дуралеев в маскарадных костюмах и совковых дворников давно сгинула…
– Значит, эпоха российских дворников наступает! Хотя… Не все так просто. Вы вот, наверное, на китель мой смотрите и думаете: вот что нынешняя власть с человеком сотворила, куда его запроторила! Да, власть. Но не наша, российская. Власть слова меня сюда загнала и за глотку держит…
– Это какое ж такое слово человека на остров загнать может?
– Ю-ри-ди-чес-ко-е…
Человек в кителе и ластах легонечко поправляет прическу. Она у него странная: лоб и темечко недавно острижены наголо, а вот за ушами клоки мягких, каштановых, почти женских волос…
Воздух густеет, и хотя на небе всего два-три облачка, становится душно, как перед грозой. Текст, который до этой минуты безостановочно верстался внутри – начинает трещать по швам, рассыпаться. Поток слов уже не ощущается как неизбежность, как намертво врезанная в ладонь линия бытия.
Оборвав разговор на полуслове, спешишь к берегу.
– Эй, погодите! Послушайте, чего скажу… Я бывший военюрист. А мечтал быть прокурором, эдаким, знаете, непоколебимым утесом. Вроде шотландского юстициария. В сущности, – зачем врать? Именно старшим юстициарием я всегда и мечтал стать. Но только нет у нас таких должностей. И потом: не из-за должности я здесь…
Ты уже на берегу́. Лодки нет. Правда, квелый официант уверял: если помахать чем-то белым, назад переправят без задержки.
Ты снимаешь светлую безрукавку, долго и зло ею машешь…
Старший юстициарий тоже причапал к берегу, стоит за спиной.
– Не уезжайте так сразу. Дело есть.
С недоумением оборачиваешься.
– Я хотел сказать… В общем, юстициарием я, конечно, не стал…
– Что так? Не получилось спектакли про древних норманнов до пенсии разыгрывать?
– Хорош вам издеваться. Должность у меня, кстати, была нужная, к тому же опасная: юристов в армии не слишком любят.
Он вынул плавательные очки и, утвердив их на темечке, поочередно постукал по пластмассовым стеклам ногтем среднего пальца.
– …загнали меня сюда, на остров, не военные расхитители и не армейские задираки.
– А тогда, кто ж?
– Язык наш русский сюда загнал. Конечно, не весь язык, а только часть его. В общем, дикий наш «юръяз», смешанный с блатной феней, сюда меня запроторил! Все эти «осу́жденные», «терпилы» и прочие слова-персонажи. Для меня каждое слово не просто свист и шум: я его в образах вижу! Из-за такой ясной вообразимости слов что-то непонятное «юръяз» с моим нутром и сотворил! Сочетание заскорузло-корявого языка с землей, по которой ступаешь, с воздухом, которым дышишь, так сдавило – моченьки нет… Захотелось всех этих «осу́жденных», все «возбу́жденные» дела, все попытки «выбить чистуху», надеть «броник», вызывать «гиббона», посадить его в «канде́й», отвезти для опознания в «ГлавДурь», поставить там на лист «колотуху», поймать «окуня», чалиться с ним рядом на шконке, считая дни до той минуты, когда освободит «зеленый прокурор»!.. Так вот: захотелось все эти слова зарыть глубоко в землю. Чтобы они здесь, на острове, дохлой рыбой перегнили, стали хоть чем-то полезным.