реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Евсеев – Офирский скворец (страница 3)

18px

Хорошо, скворец поговорил и сник. А иначе не дожить бы ему до того дня, с которого и начинается наша история: так на скворца обиделся Петюня!

Денек мартовский, денек пока еще не весенний, тающая льдинкой на губе долгая московская зима, крики гусей, пар над водой… Радость, радость!

– Видишь того скворца? Пальцем не тычь – а? Заказ на него поступил. Так ты вечером на грудь не принимай: будем выдергивать из скворушки перушки.

– И че потом?

– Суп с котом.

Двое охламонов небольшого росточка, оба, как те грибы-крепыши, крепко притиснутые ошляпленными головами к закругленным плечам, – толкнув друг друга выпяченными животами, разошлись в разные стороны.

Тихо взвизгнули, стукнувшись лбами, слабонервные дети, заокала привезенная откуда-то с Северов нянька в охристом платке: «Ой, лишенько мое лихо, лихо мое поморское…» – день подрос, сухо хрустнул костьми и побежал по Москве, сперва на четырех лапах, затем, как белый медведь, встал на две, дорос до неба, выпустил изо рта несколько круглых, прозрачных туч и лишь затем стал опадать, гаснуть.

Уже после заката, трижды прозвенев мелодичной велосипедной трелью, снова заговорил скворец:

– Р-р-раздатчик сволочь. Дайте спирту! И з-занюхать. Скор-рей! Мне дур-рно. Пут-тин – эт-то верняк! Царство Офир-р! Офир-рская земля!

Никто скворца не понял, и он, захлебнувшись руганью, стих.

Офирская земля после некоторых умственных запуток была признана Россией: образца XXI века, 014 года, марта месяца. Крики скворца напомнили о чем-то важном, стронули с места сырой и необмерный пласт памяти, а откуда этот пласт взялся – шут его знает!

Володя Человеев, представитель московской богемы и один из последних в тот полузимний вечер посетителей зоопарка, задумался.

Постояв, нехотя тронулся к выходу.

Володя шел к выходу в лаковых, с фиолетовым отливом штиблетах и словно под сурдинку бормотал: «Офирская земля… Царство Офир… Что бы это по-настоящему значило? Конечно, если майна кричит про Офир по-русски, то это – что-то близлежащее, птичьим умом вполне осягаемое…»

Мимо Володи прошмыгнули два упыренка, тесно накачанных спертым воздухом страсти. Упыренками Володя звал всех не богемных жителей столицы старше сорока. Упыренки сгинули, и Человееву захотелось углубиться в свои, а потом в чужие мысли. Но ничего своего в голове в тот час не отыскалось. А из чужого вспомнилось одно лишь: «Не сеют, в житницы не собирают, а сыты бывают…»

«У кого бы про Офирское царство спросить?»

Ответа не было.

Тогда Володя стал думать про желанное и утешительное: про вечерний ресторан, про то, что молодость – ужористая штука, что ему только тридцать с хвостиком, что он не бедняк, а, скорей, богач, что кроме лаковых штиблет на ногах – на плечах у него кашемировое, легкое, как пух, но и теплое пальто, а на голове четырехклинная, ловко скроенная и до помутнения ума прикидистая конфедератка.

Тут Володя снова вздохнул, а потом даже упрекнул себя стихами, вылившимися в длинную, слегка горячечную строчку: «Средь людей я дружбы не имею, я другому покорился царству, каждому здесь кобелю на шею я готов отдать свой лучший галстук…»

Галстука у Володи не было, и он решил завтра же зеленый в косую полоску ошейник прикупить.

Сорокалетние Мазловы были только на вид туповаты. На самом же деле – себе на уме. Скромный росточек их ничуть не томил. Томило близнецов другое: на них, как говорится, едун напал! Братья ели ночью, ели утром и в обед, перед ужином и сразу после него. Сейчас, в зоопарке, оба дружно хрумтели хорошо обжаренным московским картофелем, доставая негнущимися пальцами из шуршащей пачки пять-шесть ломтиков зараз.

Братья Мазловы прятались за широкими плакатами и оголенными растениями, дожидаясь полного остекленения вечернего воздуха и хотя бы частичного онемения гусей-уток на пресненских прудах.

Вскоре такой миг – миг вечернего онемения и сытой плотности – настал. Братья умело отключили сигнализацию, взломали дверцу вольера, запихнули священную майну в мешок, перемахнули в заранее приготовленном месте через забор… Только их и видали!

За оградой, в Зоологическом переулке, братьев никто не ловил, под белы руки не брал, в каталажку не сажал. Всяк был занят своим: кто Крымом, кто Римом. Близнецы расслабились, закурили, влезли в машину. Чуть погодя старший вышел закрепить дворники, за ним – продышаться – выбрался младший. Украденного скворца старший вместе с мешком пристегнул к поясу и так вокруг машины и ходил. Выглядело смешно.

– Как жнец с картинки! – хохотнул младший.

Старший отстегнул мешок, развязал веревки, глянул свысока на скворца:

– Повтори, змей пернастый: как жнец с картинки!

Украденный скворец молчал.

Старший Мазлов – двадцатиминутным своим первородством что было сил гордившийся – туго затянул мешок веревкой, но потом опять ее расслабил, выдернул скворца за крыло из мешка, щелкнул по клюву.

Скворец стерпел. Этим он Мазлова-старшего к себе сразу расположил.

Зато надулся младший:

– Дай ему в клюв еще раз!

– А если он говорить перестанет? Ты за него трындеть, что ли, будешь?

– Подпали ему хотя б перья на заднице. Я из-за него штаны об забор порвал. Или давай его научим нашему, мазловскому… Ну, скажи: «Все петушары, все уроды!»

– Тихо ты! Раскукарекался, – оборвал старший, – не видишь? Идет кто-то.

За десять минут до этого, входя во второй раз за день в закрывающийся уже зоопарк, Володя Человеев услыхал заполошные крики скворца и тревожно замер. Крик повторился. Володя понял: что-то не так – и припустил что есть мочи к вольеру. Добежавши, вольер осмотрел: священной майны – как не бывало! Минуты через полторы две абсолютно одинаковые фигурки сиганули вдалеке через высоченный забор, отгораживавший зоопарк от Зоологического переулка.

В тот устало мерцающий вечер в зоопарке уже никого не было: только пар от прудов и внезапно хлынувший ледяной дождь.

– Уперли, охламоны!

Лезть в лаковых штиблетах через забор оказалось неудобно.

Через семь-восемь минут, оббежав зоопарк со стороны Большой Грузинской и очутившись в Зоологическом переулке, Человеев огляделся. Злоумышленников нигде видно не было. Слышалось лишь мяуканье молоденькой писклявой кошки.

Вдруг крайняя из теснившихся в переулке иномарок рванула с места. Мелькнуло лицо одного из упырят, и день, до той поры еще цеплявшийся за изгибы водостоков и скаты крыш, тихо рухнул в негасимую вечность.

Голосов овраг

– Чуете?

– Галдеж, свист, вой звероподобный… Господи, что с нами было? И что теперь станет? Пропадем ни за понюшку табаку, Игнатий!

– В расселине не пропали и тут сдюжим.

– Чуете, говорю, криков про Офир не слыхать! Стало быть, нету здесь птицы.

– Сдеру-ка я с себя одежонку эту поганую.

– Ят-те сдеру! Хорошо такая нашлась. Покуда туман – дело обмозгуем.

Подернутый зеленцой, проеденный по краям хитрыми полевками снежный туман поднимался из Голосова оврага и полз выше, выше, на Дьяково городище, на только что отстроенный дворец Алексея Михайловича, а потом вдруг волокло его совсем в другую сторону: на торцы и башни музея-заповедника «Коломенское», на южный клин Нагатинской поймы…

Полночи и всю темную часть утра томились разыскатели Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате в Голосовом овраге. Дважды пролетала громадная желтая стрекоза с винтом. От страха падали ниц.

Приходили за родниковой водой двое бродяг. Промеж себя называли друг друга бомжарами. Одеты были во все пятнистое. В руках – двуручная корзина, из нее свешивался еще один пятнистый рукав.

У бродяг отняли одежду, запеленав их кое-как в свое, затолкали в расселину. Там бомжары затихли.

Когда посветлело, на вершок оврага выдрались двое: парень и девка. В розовых дутых телогрейках, волосы на висках и выше коротко острижены, остатки волос выкрашены сиренью, взбиты петушиными гребнями.

– Гляди, прикол! – крикнула девка. – И здесь маскарад! – Она пыхнула огоньком и, оглушая себя, запустила музыку в коробочке на всю мощь.

Взятые словно бы обезьяньей лапкой, понеслись неловкие, варнякающие звуки струн, потом кто-то, хрипя, запел: «Я – тер-рорист! Я – Иван Пом-м-мидоров! Хватит тр-репаться – наш козырь террор!»

– Выруби это старье! – крикнул, перекрывая музыку, парень.

– А не вырублю! Террорчик, террориз-зьм! – взвизгнула девка.

– Ох ты, горюшко, – забормотал безбородый Акимка.

Трое в музейных кафтанах и поверх них в отнятых у бомжей камуфляжных куртках, в давно забытых малахаях и мадьярских сапожках с чуть загнутыми кверху носами медленно выступили из расселины, уставились на сиреневые хохолки ирокезов.

Девка приветливо махнула рукой:

– А по коктейлю, френды? Здесь рядом и принять можно…

– Тьфу, пропасть, – плюнул себе под ноги Савва.

– Тише ты, – ухватил его за рукав Игнатий, – говорил же: как выйдем из расселины, всякое случиться может. Молчи!

Девчонка кинула недокурок в снежный овраг, весело запрыгнула парню на спину, засмеялась, завизжала, стала нахлестывать его, как коня, тонкими ремешками от сумочки…

Розовые телогрейки исчезли.