18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Евсеев – Офирский скворец (страница 24)

18

– Что еще за туман зеленый?

– Мне почем знать? Муть какая-то болотная…

– Болотная, говоришь? Дерзким ты стал, Акимка. Месяца не прошло, а ты… – Голос обер-секретаря, сухой, перхающий, наполнился гневной влагой.

– Какой там месяц! – Акимка хотел выкрикнуть про двести тридцать годов, проведенных в расселине, про медленность и кишкомотность времени, про голоса, живущие отдельно от людей, но удержался, сунул в рот костяшки пальцев.

– А сотоварищи где? Где Игнатий и Савва? Утопил в болоте?

– Савва в недостоверной Москве остался. Понравилось ему там, подлецу.

Тонкий, с прямоугольным кончиком нос Шешковского дернулся раз, дернулся другой. Обер-секретарь откинулся в кресле. Стол с лазуритовым прибором и только что вынутым ножом для резки бумаг отдалился.

За последний месяц Степан Иванович сильно преуспел в одном разыскном деле, про Игнатия со товарищи старался не вспоминать, потому как сам по приказу императрицы должен был вскорости выехать для допроса старухи Пассековой в Москву. Заниматься в одно и то же время допросом Наталии Пассек, урожденной Шаховской, проверять всю ее болтовню в княжеском имении Шарапово, что в верховьях Лопасни, и думать при этом про сгинувших где-то неподалеку Игнатия и Савву было ему не с руки.

Утешало одно: ежели и вправду в недостоверном царстве Игнатий и Савва затерялись, значит, встретиться в Москве белокаменной, в Москве доподлинной им не суждено!

Шешковский встряхнул головой. Кончики парика при этом даже не дрогнули.

– Говори далее. Что Игнатий?

– Игнатий – человек верный. Меня сюда отослал, а сам обещал скворца найти и выпотрошить для Кунсткамеры. С чучельником уже договорился.

– Для Кунсткамеры, говоришь? А я ведь велел в Питер скворца живым и невредимым доставить!

– Да надоел он всем! Самого нет, а крики слышны. Но только другую пургу теперь скворец гонит. В основном про тех, кто ныне призрачным царством правит.

– Пургу, говоришь? Словес новых понабрался, думаешь меня ими с толку сбить?

– Да ни боже мой…

– Молкни, каверза. Хотя нет. Отвечай: чучельник тоже недостоверный?

– Достоверней некуда. Такая гнусь, ваше высокопревосходительство! И ругается отвратно: чмошник и чепушило, мол, ты, Акимка. А какое я ему чепушило? Кроме прочего, спешу донести: обещал тот чучельник Голев из правителя тамошнего пугалище огородное сделать. Да жидковат вроде…

– Кто жидковат: правитель или чучельник?

– Вестимо, чучельник…

– Как того чучельника сыскать?

– В Нижнем Кисловском переулке обретается…

– Что еще про неосязаемую Москву сообщить можешь?

– На ощупь-то она ох как осязаема: айфоны всякие и телеги железные. Под землей на колесах – возки крытые. Шумят, спасу нет! А вот духу молодецкого на Москве не хватает.

– Ты на Москву не клевещи зря. Дело говори, дело!

– Не успел я, ваше превосходительство, про все дознаться. А только из встреченных мною людей половина ни во что не верит. Вторая половина верит во все заморское. Один только не истраченный временем человек попался… И того порешил Савва.

– Что за человек?

– Лицедей Чадов. Сказал: за Россию-матушку и живот положить не жаль. Ну, его свои ж и обсмеяли. А Савва ему напоследок кишки выпустил. Живоглот он, Савва…

– Про расселину поточней скажи.

– Здесь пытай меня не пытай – ничего толком не скажу. Ума моего не хватит. Тихоадская обитель какая-то! Вот про расселину сейчас говорю, а в голову остолбенение лезет. Столбняк времен в той расселине существует! Так птичник один сказал. Историю там до дрожи сжимают. И паутина железными нитями лицо опутывает, а высунь язык – вмиг исколет!

Из тайной комнаты, соединенной с кабинетом Шешковского, послышался сдавленный стон. Акимка упал на колени:

– Отпустите, Христа ради, Степан Иванович! Век Бога за вас молить буду! Не выдержу я кресла пыточного…

– Тише, тише, сердешный, людей мне тут переполошишь. Дом у меня пристойный, а про кресло врут, негодяи! Ты с коленок-то встань, продолжай про расселину.

– Время там вязкое и людей ненавидящее: не убивает – засасывает. А лучше б сразу убило! Потому как вокруг – голоса. Сами по себе, без тел существующие, пустые, изнурительные. И голосов тех – тьма тьмущая! Их в ларцы и коробки дьявольские мохнатые руки сажают, а после по полкам раскидывают. Вот и вся расселина… Мне бы на Пряжку в гошпиталь! Устал я оживать после медленной смерти.

– Про дьявольские руки для красного словца сказал?

– По-другому – изъяснить не могу. А только не такие там дьяволы, как их в церквах малюют. Виду не имеют, зато тень и голос у каждого.

– И каковы тени? – Шешковский позволил себе усмехнуться: ересь порет, врет и не заикается Акимка. Ну, с враньем-то бороться легко. Это правда с трудом оборима!

– …тени змеиные и голоса шипящие. Всюду словно бы феатр смертной тени! Тени сел по стенам расселины мелькают, города и дороги, птицы железные. Мелькнут и улетят. Нету в них вещественности. Все, что там движется, – невещественно! Зато все, что не движется, – хоть на зуб, хоть на вес попробовать можно. Уж кладовка так кладовка! Нож, коим царевича Димитрия зарезали! Клетка, в которой Емельку Пугача возили. Отравы в склянках, какими позднейших правителей травили…

– Клетку, говоришь, видел? Откуда знаешь, что в ней Пугача возили? Изобразить на листе сможешь? Ты, помнится, чертежному делу учился.

Через несколько минут Акимка, пыхтя и не умея враз отдышаться, протянул Шешковскому плотный лист.

– Та самая… Не соврал. Я сам к этой клетке, к дверце ее, загогулину когда-то приделал. Что ж мне с тобой, многознающим, делать? Тоже в клетку или в Тобольск?

– В Тобольск, ваше превосходительство! Я и за Тревогой прослежу, и чернильницу ему от сору очищу, и…

– А под одеждой что прячешь? Я ведь сразу заметил.

– Так, ничего, – потупился Акимка.

– Врешь. Правды всей не говоришь, Аким. А мне как обер-секретарю Тайной экспедиции, сам понимаешь, знать ее до зарезу надо. Поэтому в Тобольск другие поскачут. А ты… Послужил ты славно, теперь и отдохнуть тебе время, – ласково вымолвил Степан Иванович и вдруг, дойдя на одном слове до визгу, крикнул: – Вот и отдохнешь на крес-с-сле! Гей, Левонтий!

Бочком влез Левонтий-немтырь. Огромные ножищи были обуты в сафьяновые ловкие сапожки, цветная кацавейка, как та душа – нараспашку. Но глаза едучие, злые.

– Ы-а-а, – замычал Левонтий.

– Перекинулся, гад! Ваньку Тревогу обдурил! – кинулся Акимка на Левонтия, укусил в плечо.

Немтырь стерпел, осклабился, подхватил Акимку, как щеня, под мышку, понес в тайную комнату. По дороге из-за пазухи у Акимки выпал небольшой малеванный красками портрет. Степан Иванович подошел, коротко глянул: «Круглолица, златоволоса, глянуть бы, что у нее пониже шейки…»

Раздался Акимкин вопль. Шешковский прослезился. Однако, прочитав акафист Иисусу Сладчайшему, сердце быстро успокоил: дело есть дело!

Той же ночью, но уже не с Курского, а совсем с другого вокзала, в вагоне второго класса летел через весенние места костистый турчин в пиратской цветной бандане. На крюке – камуфляжная куртка, на коленях – вертлявая бабенка.

– Тут останусь, не вернусь к царице! – кричал, набулькивая себе полный стакан «Немировской», костистый турчин. – Вот те крест, останусь!

– Брось ты ее! Со мной какую хошь царицу забудешь. Кто она тебе, Савва Матвеич, жена, начальница?

– Владычица!

– А и дурак же ты, Савва! Ну прямо балбес натуральный! Бабы – они владычицами не бывают. Так, на часок, на минутку…

– Все одно тут останусь. – Опьянев, Савва сорвал бандану: лоб голый, в затылочной ямке коротким мхом волосы зеленеют, голова набок клонится. – Каки там скворцы! Включай айпад, баба! Порнушку в коробочке смотреть будем. Какой, на хрен, Офир! Отпад, отпад мне нужен!

– Ох, и ненасытный ты, Савва Матвеич, ох и рукастый. А ну, прибери руки, байстрюк! Я сама включу. От приедем у Снегиревку, я тебе там такое видео покажу – опупеешь…

Скворец вернулся почти сразу, как пересекли границу. Правда, потом еще на полдня отлетал куда-то. Вечером ходил по голой клумбе, куда только что завезли свежий чернозем, перекрикивался с другим скворцом. Утром снова исчез.

– Сегодня Прощеное воскресенье. Второй день мы здесь. И назвали же станцию: Красный Хутор. Холодно, вся дрожу, народ кругом подозрительный…

– На украинской стороне, в Казачьей Лопани, лучше было? Вот и скворец вернулся.

– Там я особо не рассматривалась. А здесь… Контрабандисты, мешочники. И запах немытых тел. Он же стеной стоит! В гостиницу ты не хочешь. Денег полный карман, а сидим в грязи, как нищие. Очнись, Володя! Сейчас от народа подальше надо: порвут! И скворцу ты со своими вопросами надоел. Видишь? По чернозему ходит, с другим скворцом перекликается. И не похоже, что второй скворец – самка…

Прощеное воскресенье

Сухой, как прошлогодний черно-розовый осиновый лист, встал ребром темноватый день. Галдеж мешочников перерос в драку. Шустрый подросток, подпрыгнув, врезал по физиономии здоровенному детине. Тот ответил. Заголосила баба с дитенком. Совсем рядом взвился и загудел густой шмелиный басок. Кирилла встрепенулась. Показалось: среди мешочников, шмыгая кончиком криво пришитого носа, мелькнул Иона Толстодух.

Кирилла привстала – Иона пропал. Баба смолкла. Потасовка кончилась.

– Опять с утра какой-то сухой туман. Туманная в этом году весна. А мешочники… Их не бойся. Тут хлеб их. Меня другое терзает. Прогнал я Ваньку Тревогу, как муху надоедливую, он меня и послушался, навсегда сгинул! Сперва радовался, думал, ушел из меня прожектер и надувала – хорошо, весело будет. Разные ведь у нас характеры: у меня – быстрый, суворовский, у него – степной, мечтательный. Вот я и думал: конфликт меж нами зреет – необходим он и неизбежен. А теперь вижу, – почвы для адской резни между нами и нет! И характер мой словно бы ополовинился. Скрытая и неразработанная часть его – сейчас ясно вижу – мечтательная, поющая. А у Ваньки скрытая часть характера – к быстроте и веселости, к военной трубе льнет! Нужно мне теперь нового Тревогу, нового выдумщика для утешения души искать… Что, опять лаяться будешь? Так ведь Прощеное воскресенье сегодня. Ладно, лайся, но только тихо. Видишь? Стихи сочиняю…