реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 8)

18

Помните, как в дом в сумерках явилась партия вооруженных, и сероглазая вытолкнула растерянного героя в какую-то боковушу, облачила его торопливо, украсила красной лентой и выпроводила, ошалевшего, во двор, по которому он и зашагал, стараясь прикинуться разухабистым коммунаром, прошел мимо молодцов с винтовками – и еще раз избегнул смертельной опасности?

Да, все это прошло. Все это дым, пахнущий горько и туманящий глаза.

Однако дым глаза на выест. А от слез глаза иной раз проясняются. Но только… не следует особенно прибегать к этому очистительному средству, да…

Будем суровы к себе. Будем мужчинами.

И запомним, прочтем про себя стихи того, кто уже не живет, но кто до конца был мужем:

И если женщина с прекрасным лицом, Единственно дорогим на свете, Скажет: «Я не люблю вас», – Я учу их, как нужно улыбаться. И уйти, и не возвращаться больше.

22 мая 1922 г. Океанская.

Обстоятельство сердца*

Мы прожили здесь два месяца – я с папой, а Соня с Татьянкой. Однажды – это было, кажется, в субботу, – Соня пришла к нам и сказала, что встретила на улице Леву Ручьева. Их дивизион пришел сюда на формирование и Лева обещал зайти к нам. Земляк… Мне сразу вспомнились все наши вечеринки, пикники в лугах, рубановские тройки, фанты, – ведь все же Лева был когда-то ко мне неравнодушен.

Он пришел к нам в воскресенье. Я что-то делала, мастерила сама воротничок, когда хозяйка сказала, что нас спрашивают. Я вышла и увидела Леву. Он был в полушубке с шашкой поверх, в очках, улыбался, скалил свои хорошие зубы. Мы поцеловались, вернее, – я его поцеловала, отчего он все-таки смутился, но я вовсе не хотела смущать его – просто прижала к груди всех дорогих и далеких… За руку я повела его за собой к нам в комнату.

– Тише, – сказала я вполголоса, запирая за нами дверь, – за ширмой – папа…

Он положил на стул папаху и удивительно мохнатые рукавицы, стал расстегивать портупею, а я стала расстегивать крючки полушубка.

– Ну, как живете, Natalie? – спросил он, разоблачаясь, называя меня почему-то этим французским именем.

– Да ничего. Служим. Папа прихварывает, стареет… Голубчик, наверное, вы не прочь закурить? Но вот в чем дело – мы с папой обедаем в гарнизонном собрании и…

– Вот пустяки, – ответил он, прохаживаясь на своих длинных ногах, протирая очки. – Я только что обедал, так что не извольте беспокоиться.

– Ну, садитесь, – усадила я его на свой диван и села с ногами в угол. – Ну, рассказывайте, кто есть из наших тут, что поделывали это время?

Он, осваиваясь, осматриваясь, уселся глубже, прислонился к подушкам и начал рассказывать.

Не скажу, чтобы я по-прежнему была неравнодушна к Леве, голос его меня не взволновал; нет, я просто обрадовалась, как новому свидетелю прошлого, которое последнее время казалось подчас только старинной сказкой: Лева был живым доказательством того, что вправду было когда-то солнечное веселое время, запахи лугов, букеты сирени, горелки перед террасой… Что ж, мы любим свое прошлое, и разве это грешно? Пусть оно мертво, но и мертвые дороги нам, как ты, моя бабуся…

Лева пришел к нам через три дня, и мы вместе отправились к Соне. Пили чай, потом Соня со своей неизменной белой козой на плечах кроила; около стола же сидел Лева, рассматривая фотографии, а мы с Татьянкой сели на кровать грызть орехи.

– Узнаете, Лева? – спрашивала Соня.

– Да, что-то знакомое… – ответил неуверенно Лева.

– Да ведь это Наташа с сестрой! Правда, она не была прежде такой задумчивой?

Я смотрю на их тени, на длинный Левин профиль, на сетчатую тень отблеска очков, на лохматую мальчишечью голову Сони над высокими, с козой, плечами. Танюша прижимается ко мне, вздыхая. Лева, покашливая, перебирает фотографии…

Он пришел к нам и третий и четвертый раз; иногда они садились с папой в безик, я грела на спиртовке чай, посвистывая штопала перчатки, пришивала пуговицы к папиным рубашкам… Стояли все время морозы. Только однажды мы собрались в кино. В один вечер у Сони, Лева стал нам показывать забавные карикатуры из дивизионной жизни; я тотчас узнала многих, мне не знакомых, но замеченных мною здесь на улицах, в гарнизонном собрании, у нас в управлении.

– Кто это рисовал? – спросила Соня.

– Ремер. Вы, наверное, знаете такого, Андрея Ремера?

– Он нашинский? – спросила я.

– Да, пожалуй. Учился, правда, давно, в первой гимназии, потом уехал в Питер в корпус, учился там еще в какой-то гимназии, а потом в университете.

– Ну, едва ли такого упомнишь, – ответила Соня, – ведь мы сами из бродячих. А он что – славный мальчик?

– Интересный парень, – ответил Лева, – то есть не физически интересен, а по характеру… хотя, и наружность у него не из уродских.

– Приведите-ка его как-нибудь к нам, – решила почему-то Соня, и Лева обещал.

Прошли еще полторы недели, морозы продолжались; Лева был всего два раза у Сони, в последний раз мы встретились там, он принес деньги и просил нас сделать ему пельменей. Спирт мы могли достать через Каминского и получилась бы настоящая вечерка.

– Я приведу Ремера, – сказал Лева.

– Это художника-то? – спросила Соня.

– Вот именно он самый. Споем, спляшем, надо веселиться, черт возьми, – сказал Лева, поднимаясь во весь свой высокий рост. – А то пылью покроемся.

Наши пельмени почему-то все откладывались. Мы с Соней готовились к балу в городском театре, к благотворительному базару. Соня шила мне черное шелковое платье. В субботу, – было очень морозно, звездно, – я пришла к шести к Соне и, войдя, не раздевшись, к ней в комнату, увидела Леву за столом, а около печки незнакомого мне офицера.

– А вот и Natalie, – отозвалась Соня несколько не своим голосом, как всегда в тех случаях, когда она хочет не ударить лицом в грязь, наклоняясь над моим платьем на столе.

Лева поцеловал мне руку, он был в полушубке, как и его приятель.

– Разрешите представить вам, – сказал Лева, – художник Ремер.

Я прошла через комнату, он шагнул мне навстречу, и я увидела вблизи его бледное, как будто грустное лицо, гладко причесанные волосы. Он склонился, но руки мне не поцеловал.

– Почему вы не раздеваетесь? – спросила я, сразу вспоминая это лицо, этого Ремера, там, в нашем городе, в последнее лето, его серый костюм и клетчатую иностранную каскетку, походку с одной рукой в кармане; только глаза его были тогда пронзительнее…

– Ах, Наташа, уговори хоть ты раздеться гостей!

– Ну сейчас… – ответила я негромко и в перчатках стала расставлять портупею на груди. Я знала, что портупея не тут расстегивается, что ему придется все равно расстегивать пояс, но я сообразила это в первое мгновение, желая просто прикоснуться к нему, чувствуя, что все-таки он смущен моей смелостью. Он слабо улыбнулся.

– Вы очень добры, – сказал он, – но это немножко не так. Если позволите…

Но я сама уже расстегнула его пояс, и он начал отстегивать крючки. Я помогла стянуть ему с плеч полушубок – вернее, придержала глаза на его улыбке, тайно радуясь его заметной неловкости. Раздевшись, он опять встал к печи – и шагнул ко мне, но поздно: Лева принял от меня шубу. Я оправила галстук и волосы, такие же лохматые, как и у Сони, чувствуя, что он рассматривает и одобряет мой английский стиль, что он тоже помнит наши встречавшиеся полтора года назад на улице взгляды – мой внимательный, его пытливый, а иногда рассеянный; что же, ведь он мне снился несколько раз со своими особенностями, еще более странный, загадочный в томительных снах, – кажется, умирал за меня, – и вот я могу с ним воочию разговаривать. Но я стала около Сони обсуждать внимательно мелочи платья – пусть он сам разговорится, если он этого хочет. Немного погодя меня поставили в платье на стол, Соня зажгла еще свечу.

– Мамзель Пакэн, – отозвался он от своей печи, не то насмешливо, не то просто добродушно, но Соня и его позвала для совета относительно длины и правильности платья. Я настаивала, не возвышая голоса, что платье должно быть коротким, короче, чем предполагает Соня, поддерживаемая Левой. Он склонил голову, молчал, два раза коснулся пальцами подола.

– Мне кажется, – сказал он, улыбнувшись, – короче вашего и длиннее, чем вы думаете.

Посмотрел на меня и глаза блеснули вишневым кроличьим отливом. Я покачала головой; потом я стояла на полу и они двое возились около меня на коленях, опять подкалывая юбку – и я улыбнулась Соне. Лева во второй раз помог взойти на стол, а он, Ремер, начал смотреть фотографии и курил. Я заметила, когда он обернулся на зов Сони, ту рассеянность в его глазах, как и полтора года назад, может, острее… Что же, возможно, любовь, какая-нибудь путанная; я отчасти похожу на даму его сердца.

– До свиданья, – сказала я, протягивая ему руку со стола, и он опять не поцеловал ее, поцеловал Соне, но заметив, конечно, что Лева целует руки нам обеим.

– Только не будьте таким скучным в следующий раз, – сказала я ему на прощанье.

– Постараюсь, – ответил он, склоняя глад<ко причесанную голову>.

Еще три дня этих адских морозов, – и ангина. Никогда еще наша голубая комната не казалась мне такой печальной, и тягостным – уединением с папиной старостью. Я пробовала развлекаться пасьянсами и опять мешала карты, вытирала фотографии, задумала какое-то чудовищное панно. На обеденное время, оставшись без папы одна, я почему-то принималась гадать на бубнового короля, – это началось так случайно; бубновому королю выходили деньги, хлопоты в казенном доме, и все время ложилась настойчиво на его сердце червонная дама. Но могла ли я быть этой дамой?..