Болеслав Маркевич – Четверть века назад. Книга 1 (страница 18)
– Ранцов, Никанор Ильич, герой венгерский! – визгнула с места опять бойкая барышня.
– Помилуйте-с, за что конфузите! – прошептал, зардевшись еще раз, бедный капитан, – действительно получивший свой чин за отличие в прошлогоднюю Венгерскую кампанию.
Толстый исправник, безмолвно погруженный все время в чтение своей роли
– Дура! – пропустил он про себя по ее адресу и снова погрузился в
– Господа, кто участвует в первом выходе, не угодно ли на сцену! – звал Ашанин. –
Проба началась.
XIV
С первого выступа
– Ну, черт тебя возьми, как хорош! – прохрипел он задыхающимся голосом. – И поцеловал его в самые губы…
Как это всегда бывает в подобных случаях,
– Гляди-ко, как их всех поддувает! – говорил, потирая себе руку, «фанатик» исправнику, с которым с первого раза стал на
Для таких опытных театралов-любителей, какими были он и Ашанин, успех «Гамлета» в Сицком был с этой первой репетиции обеспечен.
Один сначала Гундуров не чувствовал «приближения бога». Присутствие Софьи Ивановны леденило его. Она это понимала и старалась не глядеть на него, поддерживая разговор с словоохотливою соседкой, – но это еще более его смущало. Он читал вяло, запинаясь, – чувствовал это и бесконечно досадовал на себя, – но не был в состоянии встряхнуться. Его сбивал к тому же незнакомый ему текст Полевого, по которому он должен был говорить роль, между тем как вся она сидела у него в памяти по кронеберговскому переводу…
Так продолжалось до первого выхода
Она успела уже выучить роль и отвечала наизусть на прощальные наставления
– говорил ей брат.
– повторила Офелия, подняв глаза, и так искренно сказалось это ею, – сказалась тревога и молодая грусть, и неиссякаемое упование в эту «мечту», в этот «цветок весенний», – что ей невольным взрывом откликнулись со всех сторон рукоплескания… А полный той же грусти и тревоги взгляд княжны, скользнув по
Он о любви мне говорил,
– печально признавалась отцу Офелия.
Но так был нежен, так почтителен и робок!..
И неотразимо лились ему в грудь эти слова…
Не он один внимал ей с этим трепетом, с этим замиранием. Повернувшись боком к зрителям, опершись локтем о стоявший подле него столик, безмолвно и недвижно сидел князь Ларион, прикрыв лицо свое рукою. Он видимо избегал докучных взглядов, но зоркий глаз исправника Акулина разглядел со сцены, как слегка дрожали длинные пальцы этой руки, а сквозь них пылали устремленные на княжну неотступные зрачки…
Все смущение теперь соскочило с Гундурова; сильною, верною, полною живых драматических оттенков интонациею повел он следующую затем сцену свою с
– Скажи мне, – вскинулась она вдруг, схватывая его за руку, – скажи хотя раз в жизни правду: любишь ли ты меня, или с твоей стороны
– пропел он ей в ответ словами романса Глинки, глядя ей прямо в лицо и освобождая свою руку.
– Без шутовства, прошу вас! – бледнея и дрожа, заговорила она опять. – Отвечайте, вы меня затем лишь погубили, чтобы кинуть меня к ногам этой презренной девчонки?
– Прекрасный друг мой, – комически вздохнул красавец, – после пьянства запоем я не знаю порока хуже ревности!
Слезы брызнули из глаз перезрелой девицы:
– О, это ужасно! – всхлипнула она, едва сдерживая истерическое рыдание…
– Да, ужасно! – повторил внутренне Ашанин. – И черт меня дернул!..
Репетиция шла своим чередом. Пройдены были два первые акта. Гундуров сознавал себя все более и более хозяином своей роли. Монологи свои он читал наизусть, по заученному им тексту; его молодой, гибкий голос послушно передавал бесконечные извивы, переходы и противоречия, по которым, как корабль меж коралловых островов, бежит гамлетовская мысль. Ему уже жадно внимали слушатели; князь Ларион покачивал одобрительно головою; сама Софья Ивановна приосанилась и не отводила более от него глаз. Всеми чувствовалось, что он давно освоился с этою передаваемою им мыслью, с этим своеобразным языком, что он вдумался в эту скорбную иронию, прикрывающую как блестящим щитом глубокую язву внутренней немощи… Но сам он в эту минуту исполнен был ощущений, так далеко не ладивших с безысходным отчаянием датского принца!.. Княжна была тут, он чувствовал на себе взгляд ее, она внимала ему, как другие, – более чем другие, сказывалось в тайнике его души… И помимо его воли прорывались у него в голосе звенящие ноты, и не раз не тоскою безмерной, а торжествующим чувством звучала в его устах ирония Гамлета…
– Не забудьте классического определения характера, который вы изображаете, – заметил ему князь Ларион после монолога, следующего за сценой с актерами, – «в драгоценный сосуд, созданный быть вместилищем одних лишь нежных цветов, посажено дубовое дерево; корни его раздаются, – сосуд разбит»[13]. У вас слишком много
Гундуров только склонил голову; князь был тысячу раз прав, и сам он это знал точно так же хорошо, как князь… Но где же было ему взять бессилия, когда в глазах его еще горело отражение
– Ne vous s’offensez pas, – успокоивала тем временем Зяблина княгиня Аглая Константиновна, – il plaisante toujours comme cela, Larion3!