Болеслав Маркевич – Бездна. Книга 3 (страница 5)
– Mon Antigone! – прошептал он чуть слышно.
Все лицо ее дрогнуло; она отвернулась, отводя руку из-под его губ.
– Что, спит как – плохо? – поспешил спросить доктор, морщась, чтобы не выдать защемившего у него на сердце чувства бесконечной жалости к обоим им…
– Всю ночь напролет не спал сегодня, – сказала Настасья Дмитриевна.
– Аппетит есть?
– Никакого.
– Мне холодно, – проговорил старик плачущим голосом, глядя искательным взглядом на Фирсова.
– Ну, ну, не замерзнете! – усмехнулся тот. – Это вам от бессонницы кажет…
Он поднялся с места и, обращаясь опять к девушке:
– Чрез полчаса дайте ему ложку хлорала и затем каждые полчаса по ложке, пока уснет. Сон абсолютно необходим вам, Дмитрий Сергеевич: вы и согреетесь от него, и успокоитесь… Ну-с, a теперь прощайте! На возвратном пути из Углов, денька через два, заеду к вам опять.
– A вы в Углы… Зачем? – быстро спросила Настасья Дмитриевна.
– У Павла Григорьевича подагра разгулялась опять… Не молод человек, увечен, серьезное может разыграться. Приехал за мною Григорий Павлович, мы вот с ним и отправились.
– Григорий Павлович с вами? Где же он?
– A мы тут у церкви встретились с вашею сестрой, – отвечал Фирсов, хмурясь, – сидит с ней у вас в саду, меня дожидаючись.
Словно искра блеснула и тут же померкла в коричневых глазах девушки. Она быстро отвела их.
– Ну-с, – сказал доктор, – прощайте!.. A вы, ваше превосходительство, надеюсь, будете умницей: ни себя волновать понапрасну, ни дочь огорчать не станете… Надо вам и ее пожалеть, – добавил он ему на ухо, протягивая руку на прощанье.
Старик ухватился за нее обеими своими:
– Я знаю, доктор, знаю, – зашептал он, весь дрожа и ежась, – я ее измучил бедную, я… 26-Mais soyez tranquille, я ничего не буду просить больше у нее, я послушен буду… Только теперь позвольте… мне холодно… un petit verre, un tout petit verre… согреться… réchauffer mes veines glacées-26…
Фирсов пожал плечом:
Дмитрий Сергеевич испуганно заморгал слезившимися глазками и словно ушел весь в глубину своего сиденья.
– Мавра, посиди с отцом! – приказала между тем Настасья Дмитриевна вошедшей в комнату приземистой и колодообразной бабе, повязанной платком и с передником под мышками. – Я доктора провожу…
И она вышла с ним из комнаты.
III
Из ближайшей гостиной выходила дверь на балкон с лестницей в сад.
– Держитесь ближе к стене, – молвила девушка Фирсову, спускаясь по ней, – доски посередке все прогнили, того гляди провалятся.
Толстяк испуганно прижался к сторонке, медленно переступая ногами по краю ступенек.
– A вы бы поправить велели, – пробормотал он, – не Бог знает, чего стоит.
Она уже сбежала вниз и глядела на него оттуда невеселым взглядом.
– «Не Бог знает чего», – повторила она, – a откуда его взять? Живем-то все мы, знаете, на какой доход? Чудом каким-то мельница осталась у
– Мое дело сторона, барышня, – молвил на это доктор, успевший тем временем благополучно спуститься бочком с ненадежной лестницы, – а только мне известно, что еще в прошлом году Борис Васильевич Троекуров предлагал вашему батюшке…
Глаза у Настасьи Дмитриевны так и запылали, она перебила его.
– Ах, пожалуйста, не говорите об этом!.. Милостыни мы от вашего большого барина принимать не намерены… Он действительно присылал сюда прошлою зимой Григория Павлыча со всякими
– Так чего же вам лучше! – воскликнул Фирсов.
– Он нам подачку предлагал! – с сердцем возразила она, – я знаю, что может дать Юрьево: земля выпахана, лугов мало, скота содержать нечем, – за уплатой процентов он «аренду» выплачивал бы отцу из своего кармана и тешился бы сознанием, что он
– С чего это вы взяли?
Но она перебила опять:
– Не притворяйтесь незнайкой, сделайте милость, меня ведь вы не проведете! Вы лучше меня знаете, какого мнения во Всесвятском о нашем «нигилистическом гнезде», как они там говорят… Когда мы поселились здесь,
– Ну-с, это ваше с ним дело, как знаете! – молвил на это Фирсов, нетерпеливо дернув плечом (он с видимым неодобрением и неохотой слушал ее речи), – a что касается вашего больного, то я скажу вам-с, что он плох… и что вам следовало бы как-нибудь… помягче что ли… обращаться с ним. Что ж понапрасну-то раздражать человека в таком положении!.. Да-с, помягче, – повторил он, внезапно нахмуриваясь, – и присмотром не оставляйте. Он вот все о смерти толкует… и такое словечко у него вырвалось: «Сам я, говорит, сам…» При его мозговом состоянии идейка-то эта легко в манию превратиться может… a тут и до греха недалеко… Так вы уж посторожнее с ним как-нибудь!..
– Ах, – болезненно вырвалось у девушки в ответ, – знаю я все это, знаю!.. Сердце переворачивается у меня от жалости к нему… A с тем вместе такое зло иногда на него берет!.. Я справиться с собой не могу. Сейчас бы, кажется, отдала всю себя за него на растерзание, a иной раз сама готова, рада колоть его и мучить… Он добр, да, мягок, как ребенок, но, в сущности, глубокий эгоист. Он, в сущности, всю жизнь прожил «барином», то есть ни о ком не заботясь и ни о чем серьезно не думая.
– Такой уж век их был, барышня, ничего с этим не поделаешь, – заметил примирительно доктор.
Но она, не слушая его, продолжала с возрастающей горячностью:
– Он жалуется на нас, на брата… A как воспитал он нас?.. Матери мы лишились рано; он сдал нас на руки глупой старой француженке, бывшей своей… любезной, которая весь день спала или румянилась и ходила жаловаться ему на нашу непочтительность, a он при нас же издевался над ней и называл «vieille ramollie»1… Учились мы, Бог знает, как и чему… Пока были деньги, нанимали нам учителей всяких наук, нужных и ненужных, потом и совсем никаких; сами мы уж с сестрой вздумали в гимназию… С братом тоже: он был очень способен, но неусидчив, пылок, перебывал во всевозможных заведениях, нигде не упрочился, бесцельно ходил вольнослушателем в университет. Отец относился к этому с полным равнодушием… Если, как говорит он теперь, сын его «плюет на все то, чем жили и чему веровали
«Действительно, – молвил про себя Николай Иванович Фирсов, – безобразие сеяло, безобразие и взросло, только с другого конца, а какое лучше – уж право не знаю!..»
– Скажите, – спросил он громко своим добродушно-грубоватым тоном, – давно стал он зашибать?
– Еще в Москве, – ответила она с глубоким вздохом, – вот когда начался этот его разгром. Случилось это как-то вдруг разом… Имения наши, дом в Денежном переулке, последний стакан в этом доме – все было продано. Мы переехали во флигелек дома тетки, сестры его, графини Лахницкой, на Остоженке. Сестру Тоню она вызвала жить к себе в Петербург, а мы тут, брат Володя и я, провели с ним полтора года в четырех маленьких комнатах. Вот тут он с отчаяния, полагаю, и от скуки… В Английский клуб он перестал ездить: он не имел духа являться «нищим», как говорил он, пред людьми, знавшими его в другом положении, никого не хотел видеть, не принимал, – и целые дни не выходил из комнаты… Началось с того, что он все больше и больше стал подливать в чай свой вечером… Я ему как-то раз заметила; он засмеялся и отвечал мне, что «англичане пьют каждый вечер, но что это не мешает им быть владыками океана». Но после этого он стал скрывать от нас, прятал бутылки в печь, под кровать… В это время умерла тетка Лахницкая, дети ее продали дом какому-то купцу, Антонина Дмитриевна вернулась из Петербурга, никого там не заполонив… и мы решились переехать все сюда, в единственный угол, принадлежащий еще нам на этом свете… и то, – с горькою улыбкой договорила Настасья Дмитриевна, – благодаря исключительной любезности господина Сусальцева.