Болеслав Маркевич – Бездна. Книга 3 (страница 30)
– Ничего, – так же поспешно проговорил он, – в голове несколько подергивает… старая обычная у меня боль, нисколько не мешающая мне слушать… Продолжайте, сделайте милость!
Девушка заговорила опять; она в этой исповеди своей находила какое-то неведомое ей до тех пор душевное удовлетворение.
– Христианского смирения во мне не было, – повторила она, – но и доброму, что оставалось у меня в душе, я не хотела дать погибнуть в этом аду… Чем наполнить,
– Совершенно, – сказал он, – и совершенно понятно, что это «главное», на что могли вы «отдать душу», вы попытались искать в искусстве…
– Да, – радостно воскликнула она, – не правда ли?.. У меня к театру была страсть с детства; я помню, в Москве, на последние деньги, бывало, едешь с братом плакать над Садовским в
Она говорила с воодушевлением, с разгоравшимися все ярче глазами, и все лицо ее, впалое и желтое, словно преобразилось под светом этих дымчатых и глубоких глаз… «Да она просто красива!» – сказал себе в изумлении Троекуров…
Он продолжал глядеть на нее, тихо покачивая головой.
– У вас сценическая, выразительная, подвижная наружность – бесспорно. Остается знать…
– Есть ли у меня талант? – договорила она за него.
– Да, – усмехнулся он.
– Кажется, есть, – ответила девушка без притворного скромничанья, – покойный отец думал так по крайней мере, а у него было много вкусу и навыка, он так много видел на своем веку… Я прочла с ним много женских драматических ролей: Корделию, Дездемону, Марию Стюарт, Теклу в «Валленштейне» и из нашего репертуара…
– Знаменитую Катерину в «Грозе»? – неожиданно спросил Троекуров. И Настя не могла разобрать, похвалою ли или иронией отзывался у него этот вопрос. Он, впрочем, не дал ей времени объяснить себе это:
– Во всяком случае вам следует, я полагаю, пройти известную подготовительную школу с каким-нибудь хорошим специалистом… А для этого, и не для одного этого, пока вы не поступите на сцену… средства нужны, Настасья Дмитриевна, – молвил он, не глядя на нее и понижая голос.
– Я теперь обеспечена, – воскликнула она, – тетка наша, Лахницкая, оставила по завещанию три тысячи рублей сестре моей Антонине с тем, чтобы она пользовалась процентами с них до замужства, а когда выйдет, передала бы их мне в полное распоряжение. Тетка предчувствовала, что Антонина со своею красотой найдет себе скоро богатого мужа и не будет нуждаться в этих деньгах…
– Какие же это деньги три тысячи рублей? – возразил он. – На проценты их не проживете, а начнете брать из капитала, надолго ли хватит?
– До поступления на жалованье. Ведь если окажется талант, не гроши же дадут! A не будет таланта, и капитала никакого не нужно будет: пойду в какую-нибудь общину в сестры милосердия.
– Вы желали бы поступить в московский театр?
– Конечно; но все равно, я и в провинцию готова.
– Там… потяжелее будет, – проговорил он с расстановкой.
Она вздрогнула слегка и твердым голосом:
– После того что суждено мне было испытать, – сказала она, – ничто меня не устрашит и все от меня отскочит.
И так много внутренней силы послышалось в этих словах, что Троекурова точно всего приподняло:
– Идите же с Богом в путь, – порывисто вырвалось у него, – и да хранит Он вас от недочетов и уныния!..
– Вы благословляете? – благодарно и ласково глядя ему в лицо, проговорила Настя.
Он задумался вдруг и отвечал не сейчас:
– Александра Павловна будет, конечно, недовольна таким моим «благословением»… хотя, по обыкновению, ничем мне не покажет этого, – добавил он с какою-то странною, унылою улыбкой и словно про себя, – для нее точно так же трудно допустить, чтобы девушка, как вы, могла решиться идти в актрисы, как и то, чтоб эта девушка была «недостаточно христианкою», – чуть-чуть подчеркнул он, – но я позволю себе быть несколько… как бы это сказать, чтобы не слишком обидеть себя?.. несколько объективнее в этом случае… Не всем дано, как ей, родиться безгрешною, impeccable et immaculée5! Дух веры и смирения есть дар, величайший дар, и не дается он всякому, кто захочет. A душу живую все же чувствует в себе каждый и так или иначе ищет отрешить ее от будничной грязи, алчет – и у скольких это напрасно выходит, – отдать ее на что-то «главное
Он оборвал вдруг и сморщился будто от чего-то горького, как всегда это бывало с ним, когда иное слово в пылу разговора, вырывавшееся у него из глубины души, могло, по его мнению, быть сочтено за «фразу» слушателями его.
– Я, однако, в поэзию пустился, кажется, – промолвил он с насилованным смехом, подымаясь с места.
– Ах, если бы вы знали, – вскликнула на это горячо Настя, – как давно я ни от кого не слышала этой «поэзии» и как сладко мне ее слышать!..
– Очень рад!..
Он присел опять к столу.
– Так вот что, Настасья Дмитриевна, – поспешил он заговорить опять, – я дам вам письмо в Москву к одному хорошему моему знакомому; зовут его Ашанин. Большой повеса, – весело промолвил Борис Васильевич, – но золотой по сердцу человек; он свой в театральном мире, поставит вас там в сношение со всеми, кто будет вам нужен, и сделает для вас вообще все, что только можно сделать, – отвечаю вам за это… Но при этом уговор, – заключил он.
– Какой? – с некоторым изумлением спросила она.
– Во-первых, вы остановитесь по приезде в доме моем на Покровке, и устроитесь там на все время, пока пробудете в Москве…
Она хотела возразить, но он остановил ее движением руки:
– Во-вторых, вы должны обещать Александре Павловне… и мне, что будете почитать Всесвятское родным для себя местом, куда станете приезжать проводить время, которое окажется у вас свободным. Артистам уединение и отдых бывают нужны в интересе же их таланта, a здесь вы будете пользоваться ими среди людей, искренно к вам расположенных, и так же мало стесняя себя вместе с тем, как если бы вы были у себя в Юрьеве.
Настя не успела ответить.
В незапертые из гостиной двери кабинета входила хозяйка дома:
– Что, кончили? – спросила она с порога.
– Надеюсь, – ответил Троекуров, вставая и направляясь к ней, – но боюсь, что ты останешься не совсем довольною тем, к чему мы пришли.
– Вышло несогласно с вашими убеждениями, Александра Павловна, – сказала в свою очередь девушка, подходя к ней с улыбавшимся лицом.
– Ах, милая, – вскликнула она на это, – какое громкое слово вы сказали: «убеждения»! У меня на это никакой претензии нет. Я просто думала… как ужасно должно быть для порядочной девушки в этом мире театра, где кругом так много дурных чувств… и дурных примеров, – как бы робко домолвила она.
– И ты совершенно права en principe6, – сказал ей муж, – но для Настасьи Дмитриевны все это не так страшно, как для другой, менее испытанной жизнью; я тебе объясню, и ты, я уверен, согласишься…
– Это зачем же, Борис! – прервала его словно испуганно Александра Павловна. – Ты, конечно, лучше меня в состоянии рассудить все в этом случае… «Обяснять» мне ничего не нужно… Я наперед с тобою согласна, если ты находишь, что так надо…
Брови Троекурова на миг как бы болезненно сжались, – но тут же с прояснившимся лицом:
– Настасья Дмитриевна, – сказал он, – обещает зато приезжать к нам во Всесвятское проводить все время, которое будет у нее свободным во время ваканта, если она поступит на московскую сцену, или между своими ангажементами, если поедет в провинцию.
– Я не обещала еще, Борис Васильевич! – протестовала девушка…
Александра Павловна протянула ей обе руки:
– Не отказывайте!.. Ведь
Слезы нежданно так и брызнули из глаз Насти, и руки ее в неудержимом порыве обняли шею Троекуровой:
– Какая вы добрая, какая вы добрая! – лепетала она, сдерживая, насколько могла, свои нервы, чтоб и совсем не расплакаться…
XVIII
Ich sehne mich nach Tränen1.
Поздно, часу в двенадцатом ночи, уехала она из Всесвятского. Вечер пронесся для нее с неимоверною быстротой и в каком-то чаду… Ей то и дело представлялось, что это было не явь, a сон, невозможный сон. Так радостно, светло, обольстительно, куда ни взглянешь, было в этой большой гостиной с ее картинами в золотых рамах по стенам и темною зеленью апельсинных дерев и камелий в ее углах! Приветливые и милые, молодые и старые лица кругом, незлобивые, увлекательные речи, нежданные взрывы девичьего смеха, от которого «будто запах фиалок весной на всех повеет вдруг», говорила себе Настя Буйносова. О, как все это далеко было от мрака, от уныния, от злобы, веявших на нее столько лет в стенах и от стен Юрьева!.. «Неужели же все это богатство делает?» – спрашивала она себя. Но нет, она помнила, когда и у отца ее были хоромы, полные ценных картин и редкой утвари, когда там давались пиры на всю Москву, когда они, дети, ходили в шелку и в бархате, – a не то это было, не эта «благодать», не это что-то «умиряющее и подымающее». Старый моряк Юшков был особенно в ударе в этот вечер: он рассказывал про Малахов курган, с которого его с оторванною рукой снесли матросы бегом на перевязочный пункт за несколько минут пред тем, как по настилке дымящихся русских трупов вбежали в укрепление торжествующие французы; про адмирала Нахимова, которого он звал не иначе, как по имени и отчеству: «Павел Степанович», – причем голос его, чуялось ей каждый раз, как будто «надтрескивался»… «Ведь все равно-с, все мы тут ляжем», – приводил он с улыбкой, которая так и врезалась в ее памяти, бессмертные в смиренном мужестве своем слова его, «Павла Степановича», при отдаче приказания подчиненным не подвергать себя неприятельским выстрелам без нужды. И не могла она забыть того глубоко вдумчивого выражения, с каким из-за кресла отца внимал этим рассказам тринадцатилетний сын Троекуровых, и внезапный тут же, дрожавший от сдержанных слез возглас его сестры: «Ах, вы все там святые какие-то были!..» Да, это был неведомый поныне для Насти мир, старый, «честный» мир семьи и родных преданий, в который не верила или который презирала она так много лет сряду с высоты своих «освободительных идей», и который открывался теперь пред нею во всем обаянии своей тихой прелести. Словно какие-то золотые лучи прорывались насильственно сквозь ткань облекавшего ее траурного покрывала… «Есть же у нас в России