Богдан Сушинский – Ветер богов (страница 4)
– Тогда как же вы попали на эту базу?
– Из зенитной артиллерии. Узнав об этой школе, я понял, что здесь собрались настоящие германцы. И дал согласие.
Ответ показался Скорцени заученным и неискренним. За ним скрывалось что-то сугубо личное, чего этому смертнику не хотелось разглашать даже накануне гибели. По его пониманию, в эту школу уходили, как в монастырь, только после отречения – духовного отречения! – от бренного мира.
– То есть вы представления не имели ни о катерах, ни обо всем остальном, что связано с морем?
– Да вы не беспокойтесь, господин штурмбаннфюрер, – встревожился Райс, – вождение катера я уже усвоил. К тому же я немного разбираюсь в моторах. Ничего сложного во всем этом нет.
– А меня беспокоит не ваша техническая подготовка, – тон Скорцени стал более твердым. – Я хочу знать, достаточно ли вы проинформированы о том, что это за «Марине-коммандос-5», каковы ее истинные задачи.
Райс передернул плечиками-крыльцами, как ученик, пытающийся вспомнить то, чего никогда не знал. Тем более, что Скорцени действительно нависал над ним, словно грозный учитель над нерадивым подростком.
– Нам дали прочитать брошюру японских камикадзе, – поднял Райс на штурмбаннфюрера серые, уже почти ничего не выражающие глаза. Они вдруг показались Скорцени глазами самоубийцы, для которого таких понятий, как борьба за жизнь, страх, инстинкт самосохранения, с некоторых пор попросту не существует. – Там все описано довольно ясно. И если такие команды могут создавать японцы, жертвующие собой ради императора, и даже итальянцы, эти несчастные макаронники, то почему не в состоянии создавать их мы? Во имя Германии и фюрера.
– Следовательно, вам, рядовой Райс, известно, что катер или торпеда, в которую вас посадят, рассчитаны на использование с самоуничтожением[4].
– Как? – не уловил смысла его термина смертник.
– Использование с самоуничтожением, – процедил Скорцени. Его всегда раздражала необходимость повторять что-либо, об этом знали все подчиненные. – То есть вы гибнете во время атаки судна.
– Вступая в «Коммандос-5», мы даем клятву пожертвовать своими жизнями за идеалы национал-социализма. На цель мы выходим, не рассчитывая вернуться живыми, – четко, заученно отрубил камикадзе.
«Что ж, тогда все верно. Эти парни знают, на что идут», – с облегчением подумал штурмбаннфюрер, считая, что разговор окончен. Ему важно было убедиться, что набраны именно добровольцы и что среди новоявленных камикадзе не начнется дезертирство и не появятся отказы от выхода на задание.
– Значит, вы, Райс, утверждаете, что все коммандос вашего отряда пришли в него так же, как вы – жертвуя собой во имя фюрера и Германии?
– Так точно.
Скорцени одобрительно кивнул и вновь задумчиво прошелся по кабинету.
– Вы в этом уверены?
– Так точно.
– Благодарю, свободны.
– Хайль Гитлер!
Смертник уже взялся за ручку двери, когда Скорцени, неожиданно даже для самого себя, окликнул его.
– Послушайте, Райс, а вам известно, кто перед вами?
– Так точно: штурмбаннфюрер Скорцени. Мы читали о вас, – все так же ровно, безучастно, отрапортовал «человек-торпеда». – Многие стремятся подражать вам как «первому диверсанту рейха».
– Ну, это вовсе не обязательно. Я, собственно, о другом. У меня есть возможность включить вас в свою диверсионную группу и таким образом… – он хотел добавить: «спасти вас», однако раздумал. Впрочем, Райс прекрасно понял, что имелось в виду. Только сейчас, подступив к нему поближе, штурмбаннфюрер заметил, что глаза смертника оживились, в них появилась вполне осязаемая тоска обреченного.
– Простите, господин штурмбаннфюрер, но теперь это уже невозможно, – пролепетал он одеревеневшими губами. – Мы поклялись. Среди нас нет трусов. И потом, каждый вытянул свой жребий.
– Какой жребий?
– Чтобы все по справедливости. Мы сами решаем, кто идет первым, вторым. У каждого свой порядковый номер. Никто не должен чувствовать себя изгоем, которого стая бросила на съедение.
– И какой же номер достался вам?
– Первый, – вскинул подбородок Райс. И Скорцени уловил, что смертный жребий является предметом гордости этого человека.
– По-нят-но… У вас была какая-то мечта, Райс? – Скорцени не смутило, что о мечте он спросил в прошедшем времени. Уж он-то знал, что атаку первых «камикадзе-торпед» намечено провести через трое суток.
– Была. Стать офицером. Истинным прусским офицером.
– Офицера не обещаю, Райс. Не в моей воле. Единственное, что могу гарантировать, что на задание вы уйдете унтер-офицером. Приказ об этом будет издан в день выполнения вами задания. Я позабочусь об этом.
– Весьма признателен.
«Ты подарил ему надежду, – мрачно сказал себе Скорцени, когда дверь за смертником закрылась. – Предоставив выбор: камикадзе или твоя диверсионная группа, – ты уже сейчас погубил его. Теперь над ним будет тяготеть спасительная звезда этого выбора: „Согласись я тогда – глядишь, и пережил бы войну“. А может быть, в психологическую подготовку камикадзе следует ввести и этот элемент – испытание на верность клятве еще до выхода на задание?»
– Господин вице-адмирал, – поинтересовался он у вновь появившегося Хейе, – у моряков-диверсантов, которые уходят на задание на катерах, в принципе есть возможность оставить свою торпеду?
– В принципе – да.
– Они должны быть заминированы таким образом, чтобы при попытке покинуть свой снаряд камикадзе неминуемо погибали, – пророкотал Скорцени, полузакрыв глаза и глядя куда-то в потолок. – У них не должно оставаться никаких надежд на счастливое предательство во имя спасения. «Использование с самоуничтожением» – вот как отныне это будет именоваться, да простят меня знатоки военной терминологии.
– Не думаю, чтобы кто-либо из моих «истинных германцев» решился на подобное дезертирство…
– Опять эти философские псалмопения, господин вице-адмирал, – осуждающе прервал его Скорцени. – А я о конкретных вещах. У них не должно оставаться никаких иллюзий, никаких надежд, дьявол меня расстреляй!
5
Это была одна из тех «прикаминных» трехчасовых проповедей, которые Еве Браун приходилось выслушивать каждый вечер. Чувствовала она себя при этом по-разному. Когда Гитлер увлеченно размышлял в узком кругу своих «прикаминных апостолов» – Кейтель, Борман, Йодль, иногда еще Раттенхубер и Гиммлер – о естественном превосходстве арийской расы, об определенной Высшими Посвященными исторической роли Германского рейха в переустройстве существующего миропорядка, – это ее, бывало, по-настоящему захватывало.
В такие минуты Ева сожалела, что до сих пор о Гитлере говорят лишь как о руководителе рейха, канцлере, фюрере. А пора бы уже открыть Европе глаза на то, что с альпийских лугов Австрии к ее народам сходит величайший оратор и проповедник, который давно мог быть удостоенным высших ученых степеней и дворянских титулов.
Но совершенно по-иному воспринимала его Ева, когда Гитлер вдруг пускался в рассуждения о полотнах немецких художников – Фойербаха, Грютцнера, Шпицвега; брался судить о брюггской «Мадонне» Микеланджело, о работах Леонардо да Винчи, Рембрандта, братьев Ван Эйк. Вот тогда Браун начинала нервничать, побаиваясь, как бы он не сбился с тональности, не запутался в терминах, не перепутал имена мастеров.
К счастью, память у фюрера все еще была отменной, если только в ней не случались труднообъяснимые многоминутные провалы, во время которых «ее фюрер» мучительно молчал, заставляя столь же мучительно и неловко молчать все окружение. Люди не знали, как вести себя. Они томились. Атмосфера в гостиной «Бергхофа» накалялась до совершеннейшей психологической несовместимости, до нетерпения друг друга. И Ева ничего не могла поделать в этой ситуации. Ее неосторожное вмешательство способно было вызвать у фюрера приступ неукротимой ярости.
А в то же время присутствовать при подобных искусствоведческих экзальтациях Еве было тягостно втройне.
Она, как никто иной, знала, что суждения о многих полотнах восприняты Гитлером понаслышке, из уст хранителей и реставраторов музеев в Линце, Мюнхене, в замке Хрэншвангау, который по его воле постепенно превращался в огромный всемирный запасник произведений искусства и для которого скупали или же изымали полотна лучших мастеров эпохи Возрождения, германского барокко и прочих национальных школ из музеев нескольких европейских стран.
Но все же самым мучительным было ее присутствие в те минуты, когда кто-либо из окружения – чаще всего рейхсмаршал Геринг – вдруг провоцировал фюрера на рассуждения о театральной жизни – об опере Рихарда Вагнера «Майстерзингер», о постановках на мюнхенских или венских подмостках «Веселой вдовы», «Летучей мыши» или его любимой оперы «Гибель богов».
Ева-то прекрасно понимала, что фюрер уже давным-давно не посещает оперу и даже крайне редко прослушивает граммофонные записи отдельных арий. Кроме того, Ева без труда замечала, что в пылу менторского поучения политических собратьев фюрер очень часто ограничивался повторением тех сведений из жизни германской музыкальной богемы, которыми снабжала его она, его «рейхсналожница».
И вот тогда Браун, рискуя быть униженной и изгнанной из круга «прикаминных апостолов», изо всех сил старалась увести разговор к какой-нибудь более изведанной Адольфом теме, например к проектам генеральной застройки исторического центра Мюнхена.