реклама
Бургер менюБургер меню

Бобби Палмер – Айзек и яйцо (страница 4)

18

Сначала от пушистой скорлупы отделяется небольшая лента. Она скользит по округлому боку яйца, словно язычок замысловато вшитой молнии. Затем к ней присоединяется вторая – только она начинает разматываться с противоположной стороны. Наконец вся шубка яйца начинает искриться рябью и бурлить стремительными волнами, будто торнадо в отрисованном старательными аниматорами «пыльном котле»[4]. Но диковинное представление заканчивается, едва успев начаться. По обеим сторонам яйца теперь свисают две пушистые белые ленты. То, что находится между ними, все еще напоминает по форме яйцо, хотя таковым оно, очевидно, не является.

Одно из поленьев в камине с треском переламывается пополам. Пламя победоносно шипит, салютуя искрами, и яйцо, словно откликаясь огненным всполохам, открывает глаза.

Два

– Ты сидишь?

Тогда все и рухнуло. Ничего хорошего такой вопрос не предвещает. А уж если его задает теща, да еще и по телефону, догадаться о содержании плохих новостей не составляет почти никакого труда. Ее дочь испортила этот сюрприз много лет назад, когда они, валяясь в постели за чашкой кофе, делились откровениями о родительских причудах. Отец Айзека был попросту неспособен написать сообщение без использования заглавных букв. А мать до ужаса боялась собак, зато одарила именами всех кошек округа. Его тесть не мог взяться за дело, даже самое плевое, не напевая. Правда, назвать мелодии, которые он гундосил себе под нос, песнями можно было разве что с большой натяжкой – они скорее походили на какофонию случайно оказавшихся рядом нот. Ну а теща… Теща не умела сообщать плохие новости в лоб, какой бы серьезной ни была ситуация. Подхватила ли собака ушную инфекцию, подала ли на развод одноклассница, пропавшая со всех радаров на семнадцать долгих лет, теща всегда начинала издалека. Она всегда уточняла, сидит ли ее собеседник.

– Ты сидишь?

Все, что случилось после того злосчастного звонка, заледенело, затуманилось в сознании Айзека. Но все, что было до, он помнит в мельчайших подробностях. Выкрученный на полную громкость динамик проигрывал плей-лист под названием «Готовим под итальянскую музыку» – он всегда запускал эти задорные песни, когда экспериментировал на кухне. Сам Айзек, старательно подпевая итальянцам на каком-то своем, несуществующем языке, стоял у разделочного стола и лепил приправленный луком и кориандром фарш из баранины на деревянные шампура. Он готовил кофта-кебабы. За окнами, запотевшими из-за кипящей на плите воды, уже стемнело, а температура успела опуститься ниже нуля. Айзек сделал мысленную зарубку – опустить жалюзи, как только смоет с рук сырое мясо. До этого так и не дошло. Едва он облепил фаршем третий шампур, итальянская музыка захлебнулась мелодией звонка – такая же стояла у него на будильнике. Возможно, именно из-за этой мелодии он занервничал прежде, чем поднял трубку. А может быть, из-за того, что, спеша отмыть жирные, заляпанные сырой бараниной и нарезанным луком руки, умудрился ошпарить их брызнувшим из крана кипятком. К тому времени как Айзек, вытерев ладони кухонным полотенцем, подбежал к столу, телефон перестал верещать. У него даже от сердца отлегло. Но, едва оборвавшись, звонок раздался снова. Айзек глянул на экран.

Эстер Морэй

Когда он увидел высветившееся имя, его обдало волной паники – с чего бы Эстер ему звонить? Почему она, почему не ее дочь?

– Привет, Эстер. Все в порядке?

– Ты сидишь?

Никакого «Привет, Айзек». Никакого «Как дела, Айзек?». Никакого «Как выходные?». Всего два слова.

Айзек не сидел. Он готовил кофта-кебабы. Он мог бы сесть, если нужно. Нужно ли? Нужно. С этого момента его сознание и подернулось вязкой дымкой. Как будто, ответив на телефонный звонок, он захлопнул ловушку и запустил механизм подачи усыпляющего газа, как в старых шпионских фильмах. Как только Эстер начала говорить, в комнату стали просачиваться невидимые пары. Газ проникал через щели оконных рам, стелился из-под дверей, выползал из духовки и холодильника. Айзек помнит, как нетвердой рукой потянулся к стулу, помнит, как опустился на него, помнит, как задрожали колени. Ему показалось, что комната, будто нарочно стараясь сбросить его со стула, покачнулась, – и он ухватился за стол. Во рту у него пересохло. В груди, в голове, даже в шее бешено запульсировала кровь.

– Сижу.

Собственный голос показался ему чужим. Как и голос Эстер.

– Случилось кое-что ужасное, – сказала она. И ей даже не нужно было продолжать. Айзек знал, что Мэри больше нет.

Айзек Эдди лежит на диване, зависнув между сном и пробуждением, еще не до конца понимая, жива его жена или все же нет. Что может быть хуже, чем очнуться от мирного сна, чтобы вернуться в кошмар наяву? Он не спешит открывать глаза. Он надеется, что реальность окажется дурным сном, что он сможет прожить другую – нафантазированную – жизнь. В мире, созданном Айзеком по ту сторону его век, есть и чертенок, который смеялся над ним на мосту. Теперь он уверяет Айзека, что Мэри наверху.

«Вы же просто поцапались, – объясняет чертенок. – Свари кофе, извинись – делов-то. И все станет как прежде».

Сколько бы Айзек отдал за то, чтобы обнаружить себя спящим на диване из-за разыгравшейся накануне ссоры. Пусть даже самой сильной из всех, когда-либо случавшихся. Как же они иногда друг на друга орали! Вот бы они могли поорать так и сейчас.

Вырасти уже. Как она любила это повторять. Неужели нельзя хоть раз повести себя по-взрослому?

Он вспоминает, как постоянно пытался рассмешить ее, как однажды оторвал от рабочего звонка, чтобы показать «шишку на голове», как раздраженно она закатила глаза, когда узрела эту самую шишку – сосновую. Вспоминает, как она возмущалась, что он никогда не гладит одежду, не чистит плиту и даже не пытается научиться пользоваться счетчиком – и как он смеялся в ответ на ее недовольство, показывал язык и отмахивался от всех претензий коротким «хорошо, мам». Принимать вещи всерьез Айзек попросту не умел. Раньше. Айзек начинает неуверенно нащупывать сгустившуюся вокруг реальность. Начинает вспоминать, что произошло на самом деле, – и неловко соскальзывает с дивана. Его воспоминания – и его тело – с глухим ба-бах впечатываются в ковер.

Айзек не открывает глаз, не сбрасывает пледа. Он лежит, уткнувшись лицом в пол, и чувствует, как что-то сдавливает грудную клетку. Айзек вздрагивает и еще сильнее прижимается лбом к ковру, вспоминая, почему спит не наверху, не в их постели, не с ней. Одной только мысли об этом хватает, чтобы он снова начал рыдать. Он заснул на диване – а его Мэри заснула навсегда. Он лежит распластанным на полу их дома, в котором его Мэри больше нет. У него раскалывается голова – а его Мэри умерла. Вспомнив о главной трагедии, он позволяет себе подумать и о куда менее значительных, но все же неприятных вещах. Например, о собственном похмелье. Каждый всхлип отдается в голове тупой, пульсирующей болью. Кожа натянута, а горло саднит от сухости. Во рту – стойкий привкус содержимого пылесборника, а язык кажется таким же шершавым, как приютивший Айзека ковер. Если ему не изменяет память – которая теперь не отличается особенной верностью, – за последние несколько недель его не раз уговаривали бросить пить. Он делает себе только хуже. Он не жалеет окружающих. Его тело истерзано, его эго не просто истрепано – оно стерто с лица земли. Просто никто не испытывает той боли, какую испытывает он. Ничто не способно принести столько страданий, сколько ее отсутствие на белом свете. Какая разница, где лежать: на этом ковре, или на линолеуме, устилающем больничную палату, или на бетонном полу камеры в полицейском участке – боль все равно останется такой же.

Полицейский участок. Айзек смутно припоминает, что боялся столкнуться со стражами правопорядка. Припоминает, как разводил в камине огонь, давно погасший, но все еще потрескивающий дотлевающими угольками. Несмотря на то что в комнате уже успела обосноваться былая прохлада, Айзеку кажется, будто его, прямо в костюме, зажатого между ковром и пледом, поджаривают на вертеле. Зачем он растапливал камин? В голову лезут печи и крематории. И она. Его Мэри, которой больше нет, – разве Айзек может думать о чем-то другом? Он выпрастывает руку из-под пледа, только чтобы впиться зубами в грязный палец. Он плачет и дрожит, лежа на полу собственной гостиной и ожидая, когда кто-нибудь избавит его от страданий, точно попавший в капкан олень. Голосит он определенно по-оленьи. Он жмурится, трется лицом о ковер и кричит так, как кричит теперь при каждом пробуждении. По крайней мере, при каждом, которое сохранилось в его памяти. Этот ужасный, сдавленный звук мало чем отличается от вырвавшегося из его груди на мосту. Поначалу он похож на очередной стон, жалкий и тихий, нарастающий до тех пор, пока не превратится в настоящий вопль, жуткий, леденящий кровь и пускающий мурашки по коже. Это крик человека, потерявшего все. Очень, очень одинокого человека. Тем удивительнее услышать, как что-то кричит в ответ.

Айзек открывает глаза, перестает грызть свои пальцы и сквозь завесу слез невидяще смотрит в пол. Только что он слышал чей-то крик. Громкий. Раздавшийся совсем близко. Теперь, когда он оборвался, Айзек внезапно начинает чувствовать чье-то присутствие, ощущает затхлое тепло чужого дыхания и влажный жар маленького тела. Все еще кутаясь в плед, Айзек тщательно продумывает свой следующий шаг. Он упирается лбом в пол, приподнимаясь в подобии стойки на голове, и ему открывается вид на его грязную, сплошь изодраную шипами и ветками рубашку. Костюмные брюки порваны и измяты, на коленях красуются комья налипшей грязи и мха. Теперь он вспомнил. Лес. Поляну. Как растопил камин и соорудил гнездо. Как положил в него что-то. Положил… нет, не может быть. У самого его правого уха раздается любопытное сопение. Айзек мог бы вздрогнуть, но вместо этого он впадает в оцепенение. Медленно, с трудом он высовывает свои исцарапанные руки из-под пледа и упирает их в ковер на уровне груди, будто собирается принять упор лежа. Наконец Айзек берет себя в руки и с резким вдохом подскакивает. Он поворачивается, собираясь встретиться с незваным гостем лицом к лицу, отбрасывает плед, откидывается назад, упирается спиной в диван и широко распахивает глаза, увидев перед собой источник звука.