реклама
Бургер менюБургер меню

Блэр Вилкс – Сиделка (страница 4)

18

– Вы трогали что-нибудь?

– Нет. – Я спрятала тетрадь за спину.

– Это неправда, – сказала она почти ласково. – Вы ведь не умеете не трогать.

Она подошла совсем близко, и я почувствовала запах лаванды, смешанный с чем-то металлическим – как ржавчина или кровь.

– Не бойтесь, – добавила она. – Здесь все делают одно и то же. Сначала ищут ответы, потом – двери. Но дверь всегда заперта изнутри.

Я не поняла, что она имеет в виду. Она развернулась и ушла, оставив меня в темноте.

В своей комнате я задвинула щеколду, хотя знала, что это бессмысленно.

Луна всё ещё светила, бросая на пол серебряные полосы. На подоконнике что-то блеснуло.

Я подошла – и увидела маленькую брошь в виде бабочки.

Серебряную. Мою.

Я потеряла её несколько месяцев назад, ещё в Чикаго.

Я опустилась на кровать, чувствуя, как мир вокруг сжимается.

Теперь я знала: в этом доме не бывает совпадений.

А когда я всё-таки задремала под утро, мне снился женский голос, шепчущий прямо в ухо:

«Она знала тебя ещё до того, как ты вошла в дом».

Глава 4

Утро вошло в дом тихо, как кошка: сначала свет разлохматил края штор, потом протянулся по ковру к креслу, где на подлокотнике ночевала заблудившаяся нитка. Я лежала на спине, ощущая, как простыня холодит запястья, и пыталась вспомнить, что именно заставило меня проснуться: сон, в котором я бежала по коридору, или тишина, ставшая вдруг слишком резкой, как натянутая струна.

На тумбочке всё стояло так же – лампа с матовым плафоном, стакан воды, маленькая записная книжка, куда я не записывала ничего уже недели две. Брошь-бабочка, найденная ночью, блеснула крылом в косом свете. Я провела пальцем по холодному серебру – оно было гладким, настоящим, и от этого почему-то становилось не легче. Вещи прошлого, вернувшиеся сами, всегда имеют какую-то будто свою волю.

Дом просыпался неторопливо. Снизу донёсся звук – чайная ложка встретилась с фарфором, будто кто-то подал знак: можно вставать. Я натянула свитер, собрала волосы в тугой хвост и вышла в коридор. Половицы под ногами отозвались знакомым шёпотом. В зеркало на стене лучше было не смотреть – не потому, что я боялась увидеть там кого-то ещё, а потому, что моё собственное лицо за последние недели стало чужим: тень под глазами, упрямо поджатые губы, взгляд, который с трудом выдерживает сам себя в зеркале.

На кухне пахло тостами и кипящей водой. Элеонора сидела за столом – прямая, как струна, в сером кардигане, застёгнутом на все пуговицы. Её руки лежали на скатерти ладонями вниз, глаза чуть прищурены, будто она смотрела не на меня, а сквозь меня, в то прошлое, которое всегда было для неё ближе настоящего.

– Доброе утро, – сказала я.

– Сегодня вы двигались тихо, – ответила она после паузы. – Как будто боялись разбудить дом.

Я поставила на плиту молоко, насыпала овсянку в кастрюлю. Ритуалы здесь были важнее слов: две дольки апельсина на блюдце, чай заваривать легким кипятком, не крутым, мёд класть в конце. В этих мелочах было спасение – всё, что можно было сделать гладко, без заноз.

– Вы спали? – спросила она тем же ровным тоном.

– Немного.

– Это уже кое-что, – Элеонора повела плечом, будто сбрасывала невидимую пылинку. – Сегодня я хочу, чтобы вы вынесли на веранду плед. Сад пахнет сыростью. Иногда сырость приносит воспоминания.

Я кивнула. Она любила говорить загадками в те утра, когда за ночь ей снились «шепчущие стены» – так она выражалась, будто дом разговаривал с ней на равных.

Мы ели молча. Часы в гостиной отмеряли минуты с таким достоинством, словно каждая была драгоценностью. Когда я подавала ей чай, Элеонора посмотрела на моё запястье – брошь покоилась там, где я обычно носила браслет, – и едва заметно улыбнулась.

– Вам идёт, – сказала она. – Удивительно, как некоторые вещи возвращаются к тем, кто их не искал.

– Иногда их возвращают, – ответила я, не глядя.

– Иногда, – согласилась она. – Но и тогда они находят дорогу только к тем, кто готов.

После завтрака я вынесла на веранду плед, встряхнула – из него посыпались крошечные пылинки, будто из старой книги. Во дворе клены стояли неподвижно; листья ещё держались, но уже каждый лёгкий ветерок был для них угрозой. Воздух пах мокрым деревом и чем-то сладковатым, знакомым с детства: так пахли школьные классы в первые дни осени, когда на подоконниках лежали яблоки.

Я присела на ступеньку, обняв колени. С улицы донёсся короткий стук молотка – кто-то ремонтировал забор или крышу. Мы жили в конце улицы; левее начинался лес, справа тянулись такие же белые дома, только более ухоженные.

Он появился так же тихо, как утро. Просто шёл по тропинке вдоль своего двора, придерживал плечом створку калитки. В руках у него был свёрток – длинная узкая коробка, перевязанная бечёвкой. Он остановился, заметив меня, и кивнул, как кивают тем, кого видят не первый раз.

– Доброе утро, – сказал он через улицу. Голос негромкий, без слащавой любезности, которой часто злоупотребляют незнакомцы. – Я Марк. Марк Дэвис. Мы, кажется, соседи.

– Рейчел, – ответила я. К имени здесь всегда хотелось прибавить «Беннет», но я удержалась.

– У вас, кажется, скрипит петля на калитке, – заметил он, кивая в сторону нашего забора. – Если хотите, могу посмотреть. У меня как раз с собой масло…

Он поднял коробку, как доказательство, будто у каждого слова должен быть материальный эквивалент. На бечёвке дрожала капля света.

– Это удобно, – сказала я, – когда всё, что нужно, уже в руках.

Он улыбнулся уголком губ, без самодовольства, и через секунду уже стоял у нашей калитки. Движения у него были точные, неторопливые – так двигаются люди, привыкшие к коду и винтикам, знающие, что ошибка – это не катастрофа, а всего лишь строка, которую можно переписать. Он вынул из коробки банку, тряпку, маленькую отвёртку. Масло легло на петлю тонкой дорожкой, калитка вздохнула с облегчением и перестала жаловаться.

– Так лучше, – сказал Марк, открывая и закрывая её дважды. – Иногда достаточно одного верного жеста, и всё начинает работать.

– Если бы это было правдой, – сказала я, – у меня давно всё было бы в порядке.

Он посмотрел на меня внимательнее, но не спросил «почему». И это мне понравилось больше всего: он оставлял пространство, как будто понимал – не каждое молчание нужно разрезать ножом вопроса.

– Если понадобится инструмент, – произнёс он после короткой паузы, – я обычно дома. У меня горит свет на чердаке – вы его увидите издалека. Иногда я работаю по ночам.

– Заметила, – вырвалось у меня. Я и правда видела по вечерам прямоугольник света в его мансардном окне, словно там пересчитывали звёзды.

– Тогда… до вечера, – кивнул он. – Или до света.

Я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за дверью. Воздух вокруг успел нагреться, а в груди, где обычно сидела маленькая чёрная птица, на миг стало тише.

Вернувшись в дом, я поднялась на второй этаж. Комната хранила мой запах, как вода держит отражение. Я достала из-под матраса тетрадь – дневник Джейн. Пальцы сами нашли нужную страницу: буквы плясали, двоились, но смысл был неожиданно прозрачным.

«19 марта. Сегодня она сказала, что слышит голос Майкла в звуке чайника. Что это за чушь? Но когда чайник закипел, мне тоже послышалось что-то… не слова, а интонация. Как будто чем-то недовольный ребёнок просит не выключать его слишком рано».

Я улыбнулась непроизвольно – это была одна из тех улыбок, которые больше похожи на гримасу. Дом действительно любил говорить голосами предметов. Иногда холодильник уговаривал не бросать еду, иногда часы в гостиной торжественно объявляли, что всё произойдёт ровно в шесть, а иногда скрип ступеней складывался в слово «осторожно», и ты переставал верить в случайность.

Я перелистнула дальше.

«22 марта. Мне кажется, я ошиблась в самом главном. Я думала, что она хочет наказать меня. А она хочет… чтобы я стала кем-то другим. Не Джейн. Не собой. Как будто в этом доме есть форма, и я должна в неё вписаться. Если не впишусь – меня вытолкнет. Если впишусь – исчезну».

Слова попали слишком метко. Я положила ладонь на страницу – буквы под кожей будто отозвались, как хрупкие кости. Иногда чтение чужого дневника – это как кража дыхания.

Снизу позвали – не голосом, а звоном чашки о блюдце: условный сигнал, который Элеонора выучила за долгие годы одиночества. Я убрала тетрадь назад, туда, где матрас чуть выгибался над рейками, и спустилась.

– Вы долго, – сказала она, не глядя. Её пальцы аккуратно перебирали стопку писем – ещё с тех времен, когда почерк имел значение.

– Прибирала, – ответила я. – И читала.

– Что именно? – Она приподняла бровь; брови у неё были тонкие, будто нарисованные карандашом.

– Справочник лекарств, – соврала я. – Здесь, кажется, закончились ваши капсулы.

Она кивнула. В такие минуты она казалась почти мягкой: как тонкий лёд на лужице в ноябре – чуть тронь, и провалишься. Я поставила перед ней ланч, сегодня это был крем-суп из тыквы, и села напротив. Её взгляд задержался на моём запястье снова.

– Вы не спрашивали меня про неё, – сказала она, и взгляд упал на бабочку. – А ведь могли бы.

– Я не уверена, что хочу знать ответ.

– Иногда незнание – худшая форма знания, – произнесла она, отпивая из чашки. – Брошь привезли из Чикаго. Её нашли среди личных вещей. Я сохранила. Вы бы тоже сохранили, если бы от человека осталась только горсть металлических признаков.