реклама
Бургер менюБургер меню

Бернис Рубенс – Избранный (страница 16)

18

Он стоял за прилавком, прижав кулаки к лацканам пиджака, и раскачивался туда-сюда, точно молился.

— Я отказываюсь от прав, — сказал он, — я отказываюсь от них.

Выбивая на кассе покупки миссис Гольден, замер с пальцем на клавише.

— Слишком поздно уже, — пробормотал он.

8

Белла обнаружила себя в комнате Нормана. Она пришла сюда по привычке, как приходила каждое утро уговаривать его: вставай, соберись, хватит дурить, неужели тебе нравится нас мучить, посмотри, что ты делаешь с отцом, в конце концов ты его доконаешь. В последние пять лет она говорила это вместо утренней молитвы в каждый из приступов Нормановой болезни.

Она по нему скучала. Смешно, но она по нему скучала. Что уж скрывать: она нуждалась в нем. Теперь некого было наказывать, некого унижать, не на ком срывать досаду на собственную нелепость. На миг ей захотелось, чтобы он вернулся, чтобы лежал на кровати, желтый от бессонной ночи, чтобы пол был сбрызнут инсектицидом, а зеркало занавешено, дабы скрыть отголоски его жутких фантазий. Да, она хотела, чтобы он вернулся. Он был ей необходим, больной Норман, неудачник Норман, козел отпущения за все ее несчастья. Она безразлично взяла с кровати бумаги, оставленные накануне отцом, и сунула в комод. Ей не хотелось искать источник Нормановых запасов. В этом не было смысла. Наркоману ничего не стоит поменять поставщика, и тем проворнее, чем сильнее его прижало. Она задвинула приоткрытые ящики и оглядела комнату. Теперь здесь порядок: Белла поменяла белье, открыла окна, чтобы проветрить. Ей хватило получаса, чтобы стереть все следы пребывания Нормана, и она уже жалела, что не оставила всё как было, со всеми очевидными признаками его безумия. Она села на кровать и с улыбкой отметила, что ее ноги не касаются пола. Белла вспомнила, как незадолго до смерти матери сидела у нее на кровати и, даже не вытянув ног, обводила носком линялые розы на ковре. Но после смерти матери кровать стала выше, намного выше из-за двух стеганых одеял — одно мамино, одно сестры Эстер. Белла не раз замечала, что и у соседей кровати вдруг подрастали, с каждой смертью, с каждым отъездом становились всё выше, и если с еврейской кровати вы не достаете ногами до пола, то ваш рост — или его нехватка — тут ни при чем.

Она посмотрела на свои ноги, свисающие с кровати. Из-под кромки белого носка выпирала варикозная вена. Такие носки уместны разве что на детской площадке или на теннисном корте, но никак не на двуспальной кровати в комнате полоумного брата. Она вспомнила, как впервые надела их еще девочкой, без малого сорок лет назад, как ей нравилось отворачивать ослепительно-белый краешек, любовно расправлять складочку. Как сперва отворачивала один, а потом сводила ноги, чтобы точно выровнять складочку на втором. Теперь эта процедура не вызывала у нее былого восторга, и на носочную симметрию Белле было давным-давно наплевать. Но и перестать их носить она не могла. Каждый день брала чистую пару из лежащих в комоде дюжин, и каждый день рука не поднималась их вы кинуть. Она вспомнила, как впервые взбунтовалась против белых носков, как в первый и последний раз восстала против материного стремления во что бы то ни стало продлить ее детство. В тот день Норману исполнилось шестнадцать, ему предстояла бар мицва. Запоздалая, вопреки закону Моисея — отложенная на три года, и в подоплеке этого опоздания, вероятнее всего, крылись причины теперешних Нормановых мучений. Но разве узнаешь наверняка, думала Белла, с чего всё началось? У безумия ведь нет точного начала или конца. Норман в психушке, она сидит на его кровати. Для нее это его заточение, пожалуй, что и конец. Для Нормана, скорее всего, начало. Вот вам безумие. Кто знает, когда оно началось, размышляла она. Быть может, еще в его детстве, или в детстве ее отца, или даже в ее собственном. Она посмотрела на свои носки и поспешно спрятала ноги под кровать. Безумие начинается или заканчивается, решила она (тут уж как посмотреть), в зависимости от сути твоих собственных проблем. И она вспомнила всю историю, потому что нуждалась в этом, потому что ей нужно было признать собственную роль в распаде личности брата.

Норману было пять, ей на год меньше. Он познакомился с мальчишкой-поляком, который недавно переехал в их район; месяца через три крепкой уличной дружбы Норман привел его в дом, и оказалось, что оба бегло говорят по-польски. Миссис Цвек давно подозревала, что ее первенец особенный, а теперь решила всерьез взяться за его образование. Нашла репетитора по французскому. «Культурный язык, французский, — говаривала она. — Хорошие люди французы», — не то что поляки, полагала она, чья житейская философия, то бишь отношение к евреям, сущее варварство, и язык у них наверняка такой же. И Нормана отправили учить французский, благородный язык, которым он без труда овладел к шести годам. К семи свободно изъяснялся по-польски, по-французски и по-английски, вдобавок к ивриту с идишем, которые между делом перенял от родителей.

Норману шел девятый год, когда миссис Цвек, провидчески запрещавшая учить немецкий, в конце концов уступила, поскольку «любое знание — сила, даже знание немецкого языка», и Норман с презрением, унаследованным, очевидно, от матери, отказываясь признавать трудности и тонкости языка, овладел им еще быстрее, чем остальными. «Мой сын, лингвист, — так представляла его всем миссис Цвек. — Скажи что-нибудь по-французски», — и, когда он фразой-другой подтверждал свое знание, просила сказать что-нибудь на каждом из языков. Со всей страны съехались журналисты, вооруженные фотокамерами и блокнотами, и вскоре имя Нормана Цвека вошло в поговорку.

— Сколько же ему лет? — дивились журналисты.

— Девять, — с гордостью ответила мать, в последний раз назвав истинный возраст сына. В дальнейшем с каждым новым языком, который осваивал Норман, он терял год, так что, когда он сложил в голове итальянский, испанский и русский, ему, вопреки всему, что писали в газетах, поскольку память читательская коротка, было не двенадцать лет, как на самом деле, а девять.

— Всего девять, — сияла миссис Цвек. — Что за сын у меня!

А потом Норман отказался учить языки. Ему надоело служить цирковым уродцем, ему хотелось быть двенадцатилетним, как прочие мальчишки округи. Рабби Цвек его понимал.

— Разве плохо знать девять языков в двенадцать лет? Всё равно он очень умный, — говорил он. — Пусть мальчик живет на свои двенадцать.

Но миссис Цвек была неумолима. Слишком поздно отбирать у сына первородство. Не может же он в одночасье прибавить три года. Это поставит под сомнение всё, что она столько лет о нем рассказывала.

— Мне наплевать, что он не хочет больше учить языки, этот никчемный лентяй, если я сказала, что ему девять, значит, ему девять, в следующем году, Бог даст, ему исполнится десять, и так далее и тому подобное, дай ему Бог долгих лет жизни. Успеет еще повзрослеть.

— А как же Белла? — спросил рабби Цвек.

— Белле восемь, — отрезала миссис Цвек.

— Ей одиннадцать, — с предельной честностью напомнил рабби Цвек, — и она не скажет тебе за это спасибо.

— Ты хочешь, чтобы она была старше Нормана, хотя все знают, что он наш первенец?

Рабби Цвек замолчал. Жена не собиралась уступать, и он понимал почему. Ради спасения собственной репутации ей приходило поддерживать иллюзию, которую она же и создала.

— Но как же бар мицва? — осмелился спросить рабби Цвек. — Хашема[15] не обманешь.

— Он поймет, — уверенно сказала миссис Цвек. — Мы же всё равно устроим бар мицву, какая разница когда?

— Не нравится мне это, — признался рабби Цвек.

— Хочешь выставить меня дурой? — крикнула она. — После всего, что о нем писали в газетах?

Тем и кончился спор. Как ни протестовал рабби Цвек, как ни отказывался Норман учить языки, а тринадцатый день его рождения, вопреки традициям, прошел незамеченным. И лишь на шестнадцатый, когда у него уже густо росла борода, ему позволили заключить завет с Богом.

Завтракали в то утро поздно и урывками. Миссис Цвек пыталась нарядить Эстер, младшую, семилетнюю — по любым сведениям — балованную Эстер, которой материнская арифметика не коснулась. Потом миссис Цвек нужно было собраться и доделать холодные закуски. Она поправила шляпку, сшитую к торжеству, и вышла на кухню к остальным. Погладила Нормана по голове, хотя он уже значительно перерос мать.

— Сегодня твой день, — сказала она, — ты станешь мужчиной. Мой сын, лингвист, — привычно добавила она, — уже мужчина.

— Я три года мужчина, — прошипел он. — Кто тут кого дурачит?

Рабби Цвек шикнул на него: не хотел ссор.

— Идем уже. Поздно, — добавил он.

Белла, чьи ноги до этой минуты скрывал стол, направилась к двери.

— Ой-вей, — простонала миссис Цвек, — что у тебя на ногах?

— Чулки, — с дрожью в голосе ответила Белла. — Шелковые чулки из твоего комода.

Миссис Цвек ахнула.

— Мне пятнадцать лет, — напомнила ей Белла.

— Тебе двенадцать! — крикнула миссис Цвек. — Слышишь? Двенадцать! На будущий год, даст Бог, тебе исполнится тринадцать. Иди надень носки. В твоем возрасте — и чулки! Успеешь еще вырасти. Поверь мне. Иди переоденься, — взвизгнула она.

Белла заупрямилась, несмотря на испуг.

— Белла, — мягко сказал рабби Цвек, — в конце концов, какая разница?