Бернар Миньер – Сестры (страница 4)
Сервас направился к старому зданию фермы, освещенной солнцем. Становилось жарко. Очень жарко. Это походило скорее на душный летний полдень, чем на майский денек, и от жары тенниска прилипла к спине Мартена.
Перед выездом он пытался связаться с отцом, сначала по телефону, потом по факсу, но старик не отвечал. Может, собирался устроить себе сиесту, а может, отсыпался после вчерашних возлияний. Мартен заметил отцовский «Рено Клио», припаркованный на обычном месте, возле гаража, где вот уже больше десяти лет ржавела сельскохозяйственная техника. Отец не был сельским хозяином, он был учителем французского языка.
Строгим учителем, но ученики его ценили.
Однако это было до того, как двое бандитов забрались к нему в дом, изнасиловали его жену и оставили ее умирать[2]. Теперь элегантный учитель французского, стройный и энергичный, как юноша, стал похож на одного из тех бедолаг, что регулярно попадают в вытрезвитель при жандармерии. Мартен неоднократно его там отыскивал, благо один из жандармов был его школьным приятелем. В то время как Сервас взял курс на изучение литературы, его друг выбрал более уважаемую профессию жандарма. Когда Мартен появлялся у него, чтобы забрать отца, тот встречал его с глубоким сочувствием. Наверное, представлял себе, что бы он испытал, если б ему вот так пришлось забирать своего. Сочувствие зачастую оказывается скрытой формой жалости к самому себе.
Гравий скрипел у него под ногами, и Мартен, отгоняя на ходу насекомых, остановился перед старой деревянной дверью, с которой остатки краски отваливались, как змеиная кожа во время линьки. С минуту он не решался толкнуть дверь. А когда толкнул, то заржавевшие петли, явно нуждавшиеся в малой толике масла, заскрипели на весь дом, погруженный в молчание и полумрак.
– Папа?
Он вошел в коридор, в котором до самой середины лета стоял запах затхлой сырости. Тишина, прохлада, привычное расположение комнат – словно его вдруг тормознули и в пространстве, и во времени, словно чей-то гарпун выдернул его из настоящего, и сейчас покажется мама и приласкает его взглядом своих добрых карих глаз. Комок в животе стал расти… Мартен дошел до кухни, единственной комнаты на первом этаже, которой еще пользовался отец. Однако когда он щелкнул выключателем, то огромная старинная кухня, отделанная белым кафелем, таким же, как в метро, и все ее пространство, предмет мечтаний любого из городских агентов по недвижимости, была пуста. Но запах кофе в ней еще витал. И Мартен заметил, что кофе у отца в очередной раз убежал. Тот не давал себе труда открыть окна, чтобы проветрить, и случалось, что сын часов в пять утра видел, как отец одиноко потягивает кофе в пустой кухне, под лампочкой без абажура. Это была единственная привычка, от которой он не отказался, даже когда алкоголь прочно занял место послеобеденного кофе, а потом и вечернего, а потом и утреннего.
Мартен налил себе стакан воды, снова вышел в коридор, подошел к ведущей наверх лестнице и поднялся по ступенькам.
– Папа, это я!
И на этот раз тоже никакого ответа. Ступеньки тихонько, жалобно поскрипывали под ногами. Кроме скрипа ступенек, в доме не раздавалось ни звука, и от этой мертвой тишины нервы натянулись до предела. Кругом царило такое запустение, что Мартену захотелось убежать отсюда. Дойдя до площадки второго этажа, он вдруг услышал знакомую музыку… Малер… до мажор и ля минор коды «Песни о Земле», потрясающее последнее «прости», агония, застывающая на одном слове
– Папа? Эй, ау!
Он остановился. Прислушался. Единственным ответом была музыка, доносившая из кабинета, с другого конца коридора. Створка двери в кабинет была чуть приоткрыта, и солнце, ярко озарявшее комнату за дверью, прочерчивало на запыленном полу коридора яркую полосу, делившую сумрак пополам.
– Папа?
Ему вдруг стало не по себе. Злобный карлик стал стучаться в грудь. Мартен подошел к двери и переступил через полосу света. Потом тихонько толкнул дверь. Музыка смолкла. Осталась только тишина.
Неужели все было намеренно так рассчитано? Ведь вряд ли удалось бы лучше все распланировать. Уже потом Мартен рассчитал, что поскольку одна сторона пластинки звучит около получаса, то отец должен был совершить фатальный жест сразу после того, как поставил пластинку, то есть примерно тогда, когда сын находился на полпути к дому. И никакой непредвиденной случайности тут не было. Впоследствии именно это ударило его больнее всего. Отец все срежиссировал и оркестровал только для одного зрителя: для Мартена Серваса, двадцати лет от роду. Для своего сына.
Отдавал ли он себе отчет, к каким последствиям это приведет? Какую ношу он взвалит на сына?
А пока что отец сидел там, в кабинете, в кресле за рабочим столом. Все бумаги были разложены по порядку, маленькая лампа над столом не горела, и отцовскую фигуру и лицо освещало яркое утреннее солнце. Подбородком он упирался в грудь, но, судя по всему, смерть наступила, когда отец сидел прямо, положив руки на подлокотники кресла и вцепившись в них, словно все еще цеплялся за жизнь. Он сбрил густую щетину, заменявшую ему бороду, а волосы, судя по виду, тщательно вымыл и высушил. На нем был костюм цвета морской волны, аккуратно выглаженная бледно-голубая рубашка, которую он не надевал уже бог знает сколько времени, и безупречно завязанный шелковый галстук. Галстук был черный, словно его владелец надел траур по самому себе.
У Мартена на глаза навернулись слезы, но он не расплакался: слезы не желали вытекать наружу, так и оставшись на кончиках век.
Сервас пристально смотрел на белую пену, вытекшую из отцовского рта и оставившую несколько капель на галстуке.
«Старый ты негодяй!» – подумал он, и у него сжалось горло… А потом вдруг осознал, что произнес это вслух, и услышал в собственном голосе бешенство, презрение и гнев. Боль накатила позже, как девятый вал, и от нее перехватило дыхание. Отец был все так же невозмутимо спокоен. В этой душной комнате Мартену всегда не хватало воздуха. Однако комок, набухавший у него внутри, куда-то исчез; может, улетел сам по себе… Какая-то часть его нематериальной сущности без остатка испарилась, растворившись в жарком воздухе кабинета, где солнце вспыхивало на золотых корешках старинных книг.
С этой минуты он оказался на передовой и посмотрел смерти в глаза. Пока ты маленький, а потом подросток, смерть тебя словно и не касается, родители ставят ей заслон, становясь первыми мишенями на твоем пути к обретению себя. Таков естественный порядок вещей. Но иногда этот порядок не соблюдается, и дети уходят первыми. А иногда родители уходят слишком рано, и тогда нам приходится в одиночку идти навстречу пустоте, которую они оставили между нами и горизонтом.
Часы на первом этаже пробили три.
Так он говорил в восемь лет.
В тот день, 28 мая 1989 года, оказавшись в полном одиночестве, он глубоко вздохнул и подошел к проигрывателю. Осторожно приподняв лапку звукоснимателя, опустил иглу на бороздку и подождал, пока стихнет шипение и в комнате снова торжественно зазвучит музыка.
А потом отключил телефон – и у него возникло чувство, что больше он уже никогда не будет счастлив.
Глава 3, в которой Сервас переезжает
28 мая 1993-го. Прошло уже четыре года. Память стала подводить и обманывать, и Мартен все спрашивал себя, какие детали были достоверны, а какие он выдумал. Супружеская спальня, где он просыпался почти каждое утро последние два года, служила заслоном от атак прошлого. От непонимания, смятения, отвращения… Возвращавшихся даже через четыре года. Не поднимая головы от подушки, Мартен повернулся к радиобудильнику. Семь часов семь минут. Он в очередной раз спрашивал себя, какие же воспоминания были все-таки настоящими, когда в комнату вошла Александра.
– Ну, как ты, всё в порядке?
Она ничего не ответила. Они и вчера тоже об этом не говорили, но Александра так же хорошо, как и он, знала, какой сегодня день. Она только что вернулась из рейса Тулуза – Париж – Нью-Йорк и обратно и всем привезла подарки: для Марго – плюшевого единорога, а для него – экземпляр книги «Взгляни на дом свой, ангел» 1953 года издания, который откопала в каком-то маленьком магазинчике старой книги на Манхэттене, неподалеку от отеля. Обычно она стягивала волосы в узел-шиньон и, когда входила в комнату, несколько игривых прядей вырывались из шиньона на волю. Сказать по правде, шиньон ужасно нравился Мартену: он придавал жене до смешного серьезный вид. Но в этот день волосы у нее свободно спадали на плечи. Три дня на отдых – а потом снова в рейс, в Гонконг. А может, в Сингапур? Полжизни в самолетах, аэропортах и отелях, полжизни – с Марго и с ним. Она не раз упоминала об «особых» отношениях, которые порой завязывались между стюардессами и командиром самолета. На профессиональном жаргоне стюардесс, подпавших под обаяние пилотов, называли «племяшками». Мартен находил термин довольно-таки грубым и обидно-высокомерным. Они с Александрой часто над всем этим посмеивались, но он не мог отделаться от мысли, что и она когда-нибудь получит такое прозвище. И от этого все внутри стягивалось противным узлом. Он был далеко не дурак и прекрасно знал, что мужская половина экипажа наверняка ухаживает за ней, как ухаживали студенты на факультете, когда они познакомились. Перелеты, пересадки, отели – чем не прекрасные условия для адюльтера? Но еще он понимал, что именно так и рождаются ложные обобщения.