Бенедикт Сарнов – Скуки не было. Первая книга воспоминаний (страница 38)
— А я считаю, — не терпящим никаких возражений тоном парировал Поженян, — что переломным в творчестве Франса был рассказ «Керкенбиль».
Симонян поняла всю беспочвенность своих претензий, и на этом дискуссия закончилась. Последнее слово осталось за Поженяном.
Кое-кого из профессоров невежество «писателей», не стремящихся становиться «читателями», все-таки угнетало.
Особенно хорошо запомнилась всем нам душераздирающая сцена, главным героем которой был Саша Межиров. Был он в то время уже довольно знаменитым молодым поэтом, и знаменитость эта даже выплеснулась далеко за пределы нашего института. Тем не менее он был еще студентом, и, как всем нам, ему приходилось сдавать экзамены.
И вот сдавал он экзамен по античной литературе Сергею Ивановичу Радцигу. Сергей Иванович был либерал из либералов, и сдать ему древнюю греческую литературу не составляло труда. Но Саша Межиров древней греческой литературой в те поры не интересовался. У него были тогда совсем иные интересы. И он, что называется, — поплыл. Сергей же Иванович, вовсе не желая его топить, а напротив, стараясь не дать ему утонуть и даже помочь выплыть, кинул ему такой спасательный круг:
— Хорошо, голубчик, ответьте мне, пожалуйста, только на один вопрос, и я вас отпущу. Скажите: что было изображено на щите Ахилла?
Задавая этот вопрос, Сергей Иванович был уверен, что уж на него-то легко ответит каждый. Но Саша, увы, и тут оказался не на высоте. Он молчал, как убитый.
И тут Сергей Иванович не выдержал.
— Поэт Межиров! — воскликнул он. — Как же вы можете жить, не зная, что было изображено на щите Ахилла?!
И он разрыдался. Не как-нибудь там фигурально, а самым натуральным образом. Настоящие, взаправдашные слезы текли по его розовым щечкам и белой профессорской — клинышком — бородке.
Тут надо сказать, что впоследствии Саша Межиров стал одним из самых образованных литераторов своего поколения. Думаю, что не ошибусь даже, сказав, что одним из самых образованных членов Союза советских писателей. Последнее, впрочем, было не так уж трудно. Александр Трифонович Твардовский, сказавший, что члены этой организации составляют две неравные группы: одна из них — безусловно меньшая — состоит из тех, кто читал «Капитанскую дочку», другая же — гораздо большая — из тех, кто эту пушкинскую повесть никогда не читал, — был не очень далек от истины.
Но это — так, к слову…
История про то, как Саша Межиров довел до слез профессора Радцига, стала одной из самых знаменитых наших литинститутских легенд. Но в моей памяти она оставила особенно глубокий след, потому что однажды и со мной тоже произошло нечто очень на нее похожее.
Сдавал я экзамен по русской литературе XIX века. Экзаменовал меня Ульрих Рихардович Фогт. Благосклонно выслушав мой рассказ о творчестве Гоголя, он спросил:
— А книгу Андрея Белого о Гоголе вам читать не приходилось?
Я ответил, что нет, к сожалению, не приходилось.
— Может быть, какие-нибудь другие книги Андрея Белого вы читали?
Нет, и других книг этого писателя я тогда, конечно, не читал.
Это, наверно, легко сошло бы мне с рук, если бы я ограничился кратким ответом. Но черт меня дернул, признавшись, что нет, не читал, сверх того еще и брякнуть:
— Он ведь не входит в программу.
И тут Фогт не выдержал. Лицо его болезненно сморщилось, и он сказал:
— В программу!.. Не входит в программу!.. Боже мой!.. И это говорит человек, желающий стать писателем!
3
Но все это было позже. Гораздо позже. А на первом курсе — за спинами своих друзей-фронтовиков — я постепенно обрел довольно наглую уверенность, что нет на свете такого экзамена или зачета, который я бы не сдал, — какими бы скудными и даже жалкими ни были мои знания по сдаваемому предмету.
Ну а кроме того, было у меня еще одно соображение, которое окончательно укрепило мою убежденность, что никакими неприятностями предстоящий зачет по основам марксизма-ленинизма мне не грозит.
Зачет, думал я, это ведь не экзамен. Тут только два варианта: сдал — не сдал. Чтобы сдать, достаточно ответить на тройку. Ну а уж на тройку-то я отвечу с закрытыми глазами!
Эта моя легкомысленная уверенность проистекала из очень простого расклада. В билете (так объяснили мне уже сдававшие) — два вопроса. Первый — по так называемым первоисточникам. А второй — по истории партии. Первоисточники я знал хорошо. Даже с некоторым превышением. В то время я увлекался философией, с интересом читал не только «Материализм и эмпириокритицизм», но даже и ленинские «Философские тетради». Какой бы вопрос по первоисточникам мне ни достался, уж тут я блесну, — думал я. Ну а если даже, отвечая на второй вопрос, буду плавать, — не беда. Тройку-то я все равно заслужу. А для зачета больше и не надо.
Первая часть этого проекта осуществилась полностью. Мне досталось именно то, о чем я мечтал, и я действительно блеснул эрудицией. Леонтьев благосклонно кивал головой, не дал договорить до конца, сказав, что эту тему я знаю блестяще, и попросил перейти ко второму вопросу. Ну, и тут я, конечно, поплыл.
Историей партии я заинтересовался несколько позже. С жадностью читал протоколы партийных съездов. (У Ивана Ивановича они были все до одного: пылились на этажерке, неразрезанные.) И каждый такой протокол я глотал, как детективный роман. Еще бы! В каждом ведь раскручивался очередной виток великой исторической драмы. И в каждом таком витке обнаруживались все новые и новые захватывающие дух подробности. Из одного протокола я, например, узнавал, что в яростной оппозиции к Сталину была Надежда Константиновна Крупская, жена Ленина. В другом натыкался на ошеломляющие речи Троцкого и Каменева, в которых постоянно мелькали не только ссылки на утаенное ленинское завещание, но даже и прямые цитаты из этого завещания.
Да, то было захватывающее чтение.
Но все это было потом. Года два спустя. А в тот день, когда я сдавал свой первый зачет по марксизму-ленинизму, история партии для меня была — что темный лес. Не то чтобы я поленился прочесть «Краткий курс». Нет, я его, конечно, читал. Но из этого «курса» никак нельзя было понять, чем один партийный съезд отличался от другого. Все они на что-то там нацеливали, а какой нацеливал на коллективизацию, какой на индустриализацию — поди, запомни…
Короче говоря, отвечая на второй вопрос, я позорно провалился.
— К сожалению, зачет принять я у вас не могу, — сказал Леонтьев.
Я был потрясен. По моим твердо усвоенным школьным понятиям, если я на первый вопрос ответил на пятерку, а на второй, положим, даже на двойку, так уж тройка-то во всяком случае выходила. Но тут, по-видимому, действовали какие-то другие, неведомые мне, не школьные законы. Это показалось мне чудовищной несправедливостью, что я тут же и выложил экзаменатору:
— Ведь вы же сами только что сказали, что по первоисточникам я вам ответил блестяще!
— А «Краткий курс истории ВКП(б)» — это, между прочим, тоже первоисточник, — жестко оборвал меня Леонтьев.
— Вы схоласт! — кинул я ему в ответ и с высоко поднятой головой покинул поле сражения.
Победителем, однако, я себя при этом не чувствовал. Понимал, что эта выходка так просто мне с рук не сойдет. Но я даже и не подозревал, какая вокруг этого вскоре заварится каша.
Фразу профессора Леонтьева насчет того, что «Краткий курс» — это тоже первоисточник, я воспринял как проявление скучного профессорского педантства: разве можно было сравнить этот унылый примитивный учебник с такими вершинами философской мысли, как «Коммунистический манифест», «Тезисы о Фейербахе», «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы»? Я воспринял эту его реплику примерно так же, как воспринимал рассказы старшекурсников о причудах профессора Поспелова, который неукоснительно требовал, чтобы, отвечая ему, положим, про «Анну Каренину», студент непременно сообщил, в каком году, и в каком журнале, и в каких именно номерах этого журнала печатался знаменитый толстовский роман.
На самом же деле реплика профессора Леонтьева несла в себе совершенно иной, неизмеримо более глубокий — политический смысл.
При выходе в свет «Краткого курса» было объявлено, что книга эта создавалась специальной Комиссией ЦК ВКП(б), то есть неким безымянным авторским коллективом. В этом был определенный смысл. Все предыдущие учебники, написанные разными авторами (Емельяном Ярославским, например, или еще кем-нибудь и подписанные их именами) тем самым раз и навсегда отменялись как субъективные, а значит, ошибочные. А этот новый, безымянный труд, на котором стоит гриф высшего партийного ареопага, является истиной в самой последней инстанции. Последней не в том смысле, что завтра может появиться какой-нибудь новый, дополненный или исправленный вариант. Нет, это была не последняя, а окончательная истина. То есть не подлежащая уже никаким, даже самым мельчайшим, самым микроскопическим уточнениям.
Отсутствие имени автора было возведено таким образом в некий принцип. В этой безымянности книги была едва ли не главная ее сила.
Исключение было сделано только для одной — четвертой — ее главы: «О диалектическом и историческом материализме». О ней сразу стало известно, что написал ее лично товарищ Сталин. И глава эта, естественно, тотчас же была объявлена вершиной марксистской философской мысли.