Бенедикт Сарнов – Скуки не было. Первая книга воспоминаний (страница 104)
— А вот это, Сережа, — ответила Вера Федоровна, — как раз и есть самый настоящий антисемитизм. Потому что на самом деле во главе такой страны, как Россия, должны стоять умные люди.
Этот прекрасный ответ Веры Федоровны (до которого сам я, конечно, никогда бы не додумался) припомнился мне однажды в одной экстремальной ситуации. И, надо сказать, сильно тогда мне помог.
Дело было на заре нашей так называемой перестройки. Союз (я имею в виду не Советский Союз, к которому, впрочем, это тоже относится, а Союз писателей) еще существовал как единое целое: до распада его на несколько противоборствующих оставалось еще целых три года.
Чтобы ускорить этот неизбежный процесс, внутри Союза было создано объединение «Апрель», куда вошли все писатели демократического направления.
Объединение это росло и крепло, вбирая в свои ряды все новых и новых членов. И вот в один прекрасный день «апрелевцы» собрались в Большом зале ЦДЛ для своего учредительного съезда. (Может быть, это называлось как-то иначе, не помню, но для моего рассказа это никакого значения не имеет.)
Зал, вмещающий не менее шестисот человек, был полон. Но не только за счет «наших».
Войдя в зал и бегло окинув его взглядом, я сразу увидал, что в нем слишком много чужих. Не просто незнакомых (давно уже перестав быть завсегдатаем нашего писательского клуба, я не мог претендовать на то, что всех членов «Апреля» знаю в лицо), а вот именно чужих. Совсем другие какие-то лица. Как мы любили говорить в иные, более ранние времена — из другого профсоюза.
Я сел в одном из задних рядов. На сцене появились «учредители» и объявили собрание открытым. И тут — сперва сзади меня, на балконе, а потом и во всем зале — возник какой-то невнятный шум.
Рядом со мной какой-то убогий остряк произнес классическую фразу:
— Что за шум, а драки нет?
И тут, как сказано в знаменитом рассказе Зощенко, сразу же подтвердилась драка.
В зале мгновенно были развернуты плакаты и транспаранты с антисемитскими лозунгами, и зал забурлил, взорвался.
Командовал всей этой заварухой плотный, коротконогий брюнет, оравший с балкона в мегафон:
— Вон отсюда! Убирайтесь в свой Израиль! Здесь мы хозяева, а не вы! Сегодня мы пришли с плакатами, а завтра придем с автоматами!
Я вскочил со своего места и кинулся к центру зала. Там драка была уже в полном разгаре. У какой-то пожилой женщины вырвали из рук фотоаппарат и двинули ее этим фотоаппаратом по лицу. С Анатолия Курчаткина, несмотря на его вполне русопятскую внешность, сбили очки и рассадили ему скулу. Были, как это выяснилось потом, и другие пострадавшие.
Драчунов и активных скандалистов, как я определил на глазок, было человек двадцать. Во всяком случае, не больше тридцати. А чужаков — по меньшей мере треть зала. Большинство из них в заварухе не участвовали: стояли, наблюдали.
Рядом со мной оказались двое таких наблюдателей: худощавый парень лет тридцати и примерно такого же возраста женщина. Женщина была хоть и молодая, но какая-то безликая. Если бы я отвернулся на минуту и на ее месте оказалась другая, я бы, наверное, этой подмены даже не заметил. Единственной запомнившейся мне деталью ее внешности был красовавшийся на ее груди значок с изображением Георгия Победоносца. Приглядевшись, такой же значок я увидал и в лацкане пиджака ее спутника.
— Ну что? Нравится? — спросил я у парня.
— Это не мы, — быстро ответил он. — Мы в этом не участвуем.
— А зачем вообще вы здесь? Кто вас сюда звал? У нас тут свое, профессиональное собрание. Закрытое, можно сказать. Зачем вы сюда пришли?
Я явно нарывался на скандал. Но ввязываться в ссору парень не пожелал. Он сдержанно, спокойно, я бы даже сказал, подчеркнуто спокойно мне ответил:
— В Ленинградской писательской организации четыреста членов. Две трети из них — евреи. Нас это беспокоит.
Я уже совсем было изготовился вступить в полемику. Сказать, что цифры эти — наверняка лживые. Поинтересоваться, кто сообщил им такую невероятную чушь. Но туг мне, как видно, вспомнился замечательный ответ Веры Федоровны Пановой на реплику Сережи Довлатова, и сказал я совсем другое.
— Лучше бы вас беспокоило, — сказал я, — какой у них там, в Ленинграде, из четырехсот членов Союза писателей процент талантливых, а какой — бездарных.
Уж не знаю, то ли этот мой неожиданный аргумент произвел на них такое сильное впечатление, то ли по каким-то другим причинам не захотели они ввязываться в спор, но на этом наша дискуссия закончилась, и они растворились в толпе.
А я вдруг вспомнил, что сравнительно недавно и сам был прикосновенен к этой уродливой статистике.
Не то чтобы я считал такой подход справедливым или хотя бы просто нормальным, но — во всяком случае — не лишенным некоторых оснований.
Когда в начале 60-х я работал в «Литературной газете», с этой статистикой мне приходилось сталкиваться чуть ли не ежедневно.
— Ну, Бенедикт Михайлович, — нарочито скучающим тоном, бывало, говорил мне верстающий очередной номер наш ответственный секретарь Олег Прудков. — Ну сколько можно об одном и том же… Опять у вас на полосе одни евреи…
— Какие евреи? Где? — вскидывался я.
— Ну вот, поглядите: Гринберг… А рядом — Исбах… Да еще у Булата в плане стихи Шефнера…
— Шефнер не еврей, — огрызался я.
— Ну хорошо… Ну, допустим, не еврей, — улыбался Олег. И в этой его иронической усмешке я ясно читал, что такое допущение дается ему с большим трудом. — Но не можем же мы рядом со стихами Шефнера напечатать его метрику.
Самое интересное, что в каждом таком разговоре я чувствовал себя так, словно и в самом деле допустил какую-то промашку, какой-то серьезный профессиональный прокол.
Так оно, в сущности, и было. И при других обстоятельствах я такую промашку ни за что бы не допустил: правила этой гнусной игры были мною уже достаточно хорошо усвоены. Но дело в том, что все мысли мои, когда я предлагал на полосу очередной материал своего отдела, были заняты совсем другой статистикой.
Гораздо важнее — и гораздо труднее — мне было соблюсти необходимый баланс между моими авторами и так называемыми «автоматчиками», как недавно окрестил Хрущев наиболее верных и преданных ему работников литературного цеха.
Понятно, что при этом мне было уже не до того, другого баланса — между евреями и неевреями, который тоже необходимо было строго соблюдать.
Эти две «процентные нормы» не совпадали.
Была у нас тогда на этот счет даже такая шутка. Мы говорили, что советская литература делится на евреев и русских. Евреи — это: Твардовский, Паустовский, Панова, Некрасов… А русские — Эльсберг, Бровман, Дымшиц, Чаковский…
Шутка эта возникла после того, как на страницах нашей газеты появилось какое-то либеральное (тогда говорили — прогрессивное) «Письмо в редакцию», подписанное семью фамилиями, среди которых были как раз вот эти самые: Твардовский, Паустовский, Панова, Некрасов… Через несколько дней появился ответ, подписанный самыми известными в то время черносотенцами. И тут же эта переписка получила в нашем интеллигентском фольклоре соответствующее название: «Письмо Семи» и — «Ответ Антисеми». Вот так и оказались Твардовский с Паустовским и Панова с Некрасовым — «евреями».
Да, шутка.
Но сознание, что водораздел между «своими» и «чужими» проходит именно вот тут, полностью заслонило от меня и прежде не очень-то мне свойственное деление людей на евреев и неевреев.
Был тогда такой — довольно преуспевающий, хорошо вписанный в официальную табель о рангах — писатель: Виль Липатов. Он довольно активно набивался мне — если не в друзья, так в приятели. Но я относился к нему довольно холодно. И вот однажды — в Малеевке — слегка подвыпивший (это было, впрочем, постоянное его состояние), он подсел в столовой к моему столику и сказал:
— Вот ты, Бен, меня не любишь. А у меня — мама еврейка…
— Знаешь, Виль, — ответил я. — У Чаковского не только мама, но и папа был евреем, а я его еще больше не люблю.
Мудрено ли, что при соблюдении необходимого баланса между своими и чужими я постоянно забывал, что верой и правдой служащие режиму Эльсберг, Бровман, Дымшиц, какой-нибудь там Эльяшевич, — что для начальства моего они тоже евреи, и по отношению к ним тоже должна соблюдаться известная процентная норма.
В связи со всеми этими сложностями я допустил однажды совсем уже немыслимую промашку, о которой, пожалуй, стоит здесь рассказать.
В какой-то момент наш отдел оказался без шефа. Непосредственного нашего начальника Лазаря Лазарева, который номинально был замом шефа (Бондарева), но на котором держалась вся работа отдела, в конце концов, как мы тогда выражались, «схарчили». А Бондарев — тогда, кстати, очень — прогрессивный, — который и раньше в деловом смысле был пустым местом (говоря по-современному, он был нашей крышей) — ушел на вольные хлеба: писать романы. Отдел, таким образом, был обезглавлен, и приди к нам на роль нового шефа какой-нибудь чужак, на всей нашей деятельности можно было бы поставить крест. (Так оно в конце концов и случилось.)
Главный редактор (главным тогда у нас был Валерий Алексеевич Косолапов) этого решительно не хотел: он считал наш отдел сложившимся сильным коллективом и стремился во что бы то ни стало его сохранить. Одержимый этими благими намерениями, он дал нам карт-бланш. Вызвав к себе двух-трех активистов, среди которых был и я, он предложил нам, чтобы мы сами подобрали себе начальника, выставив при этом лишь три условия. Во-первых, новый наш шеф должен быть мужчиной (с женщинами, сказал он, всегда какая-нибудь морока: то они рожают, то у них дети болеют, то еще что-нибудь). Во-вторых, разумеется, членом партии. Ну а в третьих, — сказал он в заключение, — конечно, чтобы с пятым пунктом было все в порядке.