Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 92)
Это стихотворение Ярослав Васильевич Смеляков написал в феврале 1963 года. Примерно тогда же я его прочитал. Даже переписал. И с восторгом читал друзьям и даже не совсем близким знакомым.
Некоторых из моих друзей и знакомых оно возмутило. Они кляли автора за антисемитизм. Я же, никакого антисемитизма в нем не почувствовав, отчаянно спорил и яростно защищал Смелякова от этих несправедливых и даже глупых нападок.
А когда, спустя четверть века, это стихотворение было наконец опубликовано (в «Новом мире», № 9, 1987), с огорчением увидал, что публикаторы изменили его название (вместо «Жидовка» оно стало называться «Курсистка») и первые строки, которые теперь выглядели так:
А может быть, это сделали и не публикаторы, а сам Ярослав Васильевич, уставший от обвинений в антисемитизме, которые наверняка ему приходилось слышать. Или решивший, что такая поправка поможет ему стихи напечатать.
Так или эдак, но стихотворение, как мне тогда показалось, было не просто испорчено. Этой, вроде не такой уж существенной редакторской правкой, оно было, на мой вкус, просто уничтожено. Убито.
Может быть, тут действовала сила первого впечатления, — не знаю.
Как бы то ни было, в память мне врезался и навсегда там остался первый вариант, а образ Смеляковской «Жидовки» слился в моем сознании с жутким образом «Товарища Землячки», при мысли о которой даже защищенный прочной броней близости к самым верхам партийной верхушки Демьян поеживался от страха.
Вот, стало быть, какие они были — эти «комиссары в пыльных шлемах», о которых тосковал Булат и которых с нежностью вспоминал Коржавин.
Гроссман, конечно, все это понимал, видел, знал. Но, как уже было сказано, — не хотел глядеть в эту сторону.
Его спор с Эренбургом лишь по видимости был спором эстетическим, то есть спором о том, как художнику надлежит изображать жизнь — как запутанную и сложную поэму или как ясную в своей определенности притчу.
На самом деле спор шел не о литературе, а о жизни.
Этот спор выявил не столько даже разность отношения спорящих к реальности сталинского социализма, сколько разность их отношения к его предтечам, создателям Советского государства, большевикам первого призыва, уже исчезающей, почти уже уничтоженной Сталиным когорте ближайших сподвижников Ленина.
Эренбург, как с достаточной прямотой было им сказано, и их не больно склонен был идеализировать. Его реплика — «Не понимаю, чем вы в товарищах восхищаетесь?» — это ведь именно о них, о «большевиках, вышедших из подполья».
Мало того! Другую реплику, брошенную им там же («О Ленине он говорил с благоговением») вполне можно истолковать в том смысле, что сам он отнюдь не склонен был относиться с благоговением к вождю мирового пролетариата.
И так оно, в сущности, и было. Среди тех «товарищей», которыми Гроссман восхищался и которых он (Эренбург) «встречал в эмиграции», был и Ленин. И о первой встрече с ним в 1918 году Илья Григорьевич рассказывал совсем не в тех тонах, в каких рисовал эту встречу позже:
Юнцом наивным и восторженным прямо из Бутырской тюрьмы попал я в Париж. Утром приехал, а вечером сидел уже на собрании в маленьком кафе «Avenue d’Orleanes». Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь.
Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки слушали его, бережно потягивая гренадин… Я попросил слова. Некая партийная девица, которая привела меня на собрание, в трепете шепнула: — Неужели вы будете возражать Ленину?
Краснея и путаясь, я пробубнил какую-то пламенную чушь, получив в награду язвительную реплику самого Ленина.
Это — когда он еще был «наивным и восторженным». А вскоре, — каких-нибудь несколько месяцев спустя, — когда эту наивную восторженность с него как ветром сдуло, отношения его с Ильичем и вовсе разладились:
В то время выходил в Париже журнал под названием «Les homes d’aujourd’hui» («Люди сегодня») издаваемый одним карикатуристом-поляком. По-видимому, Эренбург и Ко вошли с ним в соглашение на каких условиях и те предоставили им своих сотрудников-художников. Помню, что на одно заседание Эренбург явился с пачкой настоящего журнала (по формату и вообще внешнему виду совершенно тождественного с французским) под заглавием «Les homes d’hier» — «Люди вчера»… Запомнила только сценку в школе Ленина. Ленин вызывает Каменева и задает какой-то вопрос, на который Каменев отвечает не совсем в духе Ленина. Тогда Зиновьев вызывается ответить и отбарабанивает слово в слово по какой-то книге Ленина…
Мы стали расхватывать этот журнал, тут же читать, раздались шутки, смех. Ленин тоже попросил один номер. Стал перелистывать и по мере чтения все мрачнее и все сердитее делалось его лицо, под конец ни слова не говоря, отшвырнул буквально журнал в сторону… Потом мне передали, что Ленину журнал ужасно не понравился и особенно возмутила карикатура на него и подпись. И вообще не понравилось, что Эренбург отпечатал и, по-видимому, собирался широко распространять.
Сейчас для нас тут важно не столько то, что Ленину не понравился эренбурговский журнал, сколько то, что Ленина и его взаимоотношения с соратниками Эренбург тогда воспринимал юмористически. (Чтобы не сказать — иронически.)
Это подтверждает в своих воспоминаниях о Ленине Г. Зиновьев:
Нас «поливали» не только Мартов и Дан, но и… сторонники Плеханова — вплоть до Эренбурга (его звали тогда Илья Лохматый, он не был еще известным писателем, а не так давно отошел от большевиков и пробовал теперь свои силы на издании юмористического журнала «Бывшие люди», листков против Ленина и пр.).
У Зиновьева, как человека мыслящего исключительно в пределах тогдашней внутрипартийной борьбы, тут возникла естественная (для него) аберрация. На самом деле Эренбург отошел не от большевиков, а от партийных дел и партийного мышления. Точнее — вообще от политики.
Едва ли не главной причиной этого отхода стало как раз его отталкивание от тогдашних партийных вождей. В частности — от Троцкого, который большевиком тогда не был.
В Вене я жил у видного социал-демократа X. — я не называю его имени: боюсь, что беглые впечатления зеленого юноши могут показаться освещенными дальнейшими событиями… X. был со мною ласков и, узнав, что я строчу стихи, по вечерам говорил о поэзии, об искусстве. Это были не мнения, с которыми можно было бы поспорить, а безапелляционные приговоры. Такие же вердикты я услышал четверть века спустя в некоторых выступлениях на Первом съезде советских писателей. Но в 1934 году мне было сорок три года, я успел кое-что повидать, кое-что понять; а в 1909 году мне было восемнадцать лет, я не умел ни разобраться в исторических событиях, ни устроиться поудобней на скамье подсудимых, хотя именно на ней мне пришлось просидеть почти всю жизнь. Для X. обожаемые мною поэты были «декадентами», «порождением политической реакции». Он говорил об искусстве как о чем-то второстепенном, подсобном.
«X.», о котором тут идет речь, — это Троцкий.
По понятным причинам Эренбург об этом не говорит, но — надо ли напоминать, что Ленин, как и Троцкий, тоже относился к искусству как к чему-то второстепенному, подсобному.