Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 76)
Это написал человек не только не сочувствовавший идеям революционной демократии, но всю жизнь считавшийся (да и сам себя считавший) их злейшим врагом: Василий Васильевич Розанов. Тот самый, который не иначе как с брезгливой ненавистью говорил всегда о Чернышевском, Добролюбове, Щедрине и прочих, как он их называл, «колебателях устоев». А ненавидимых «ревдемократами» графа Клейнмихеля и императора Александра Второго упрекал лишь в том, что они «не пороли на съезжей профессоришек, как следовало бы».
И именно он, вот этот самый Розанов, ненавидевший «вонючих разночинцев», разрушивших «великую дворянскую культуру от Державина до Пушкина», — именно он пропел этот гимн великому братству «русских республиканцев», которым (только им — и никому другому!) предстояло в недалеком будущем создать, построить, утвердить Царство Божие на земле.
Вот это и притягивало — как магнитом — наши сердца к героям Гайдара, Фадеева и Фурманова.
Каким бы очаровательным, тонко чувствующим, привлекательным ни был полковник Бороздин, вылепленный Илларионом Певцовым, он олицетворял собой старое мироустройство, основанное на несправедливости, а потому обреченное на уничтожение, на слом. А Чапаев, Петька, Анка, герои Гайдара и те самые «комиссары в пыльных шлемах», о которых пел Булат Окуджава, — все они олицетворяли тот новый, еще неведомый человечеству мир, ту «новую цивилизацию», то Царство Божие на земле, в которое, оказывается, верил (пусть не надолго, но поверил) даже такой убежденный противник колебания устоев, как Василий Васильевич Розанов.
Мир, открывшийся нам в «Конармии» Бабеля, ужаснул нас не тем, что был он жесток, кровав, грязен и смраден. Ужаснувшее нас открытие состояло в том, что это был тот самый, прежний, ненавистный нам старый мир, который они — эти красные герои — призваны были «разрушить до основанья».
Михаил Зощенко, размышляя о сути происшедшего в России в 1917 году катаклизма, вспоминает (в книге «Перед восходом солнца») крепко, видать, задевший его разговор с одной своей знакомой:
Она сказала:
— Я не перестаю оплакивать прошлый мир.
Я сказал:
— Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих… Это был несправедливый мир.
— Пусть несправедливый, — ответила женщина, — но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но неярких, скучных и будничных, какие мы видим. Что касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.
К этой замечательной формуле Зощенко не раз возвращается в своих книгах. В сущности, каждая из них представляет художественное исследование именно вот этого исторического и психологического феномена. И в каждой автор в конце концов приходит к печальному выводу, что никакие социальные потрясения не в силах изменить природу человека. Новые, казалось бы, кардинально изменившиеся устои их социального бытия люди так или иначе все равно приспособят к этой вечной своей, неизменной сущности, к своей подлой человеческой природе.
Но Зощенко видел свою задачу в том, чтобы показать,
У Бабеля «башмак» не стаптывается по ноге: этот новый, еще не разношенный «башмак» сразу оказывается ноге
Орден Красного Знамени, полученный красным героем Семеном Тимофеичем Курдюковым, дает ему право не только на двух коней, справную одежу и отдельную телегу для барахла. Он открывает перед ним и другие, куда более существенные и привлекательные возможности: «Таперича какой сосед вас начнет забижать — то Семен Тимофеич может его вполне зарезать».
Смысл разразившегося катаклизма у Бабеля сводится к тому, что новые хозяева жизни, которых выперло на поверхность с самого ее дна, вытеснив (или просто «порубав») прежних хозяев, переселившись из своих подвалов в барские покои, очень быстро, — в сущности, сразу, — освоились в этих покоях, восприняли их и всю находящуюся в них «движимость», как принадлежащие им по праву.
В пьесе Бабеля «Мария» тонкий, изящный, хрупкий мир дворянской культуры, начистоту которого посягал ненавидимый Розановым «вонючий разночинец», в одночасье рушится в тартарары. В пьесе этот мир олицетворяет семья генерала Муковнина. Младшую дочь генерала, Людмилу, — Люку, как ее называют домашние, — грубо насилуют, заражают сифилисом. Она попадает в каталажку. Генерал — старый интеллигент, историк, — не перенеся этого известия, умирает. От прежней жизни остались только осколки. И уцелевшие владельцы хотят даже не спасти их, не сохранить (об этом не приходится и мечтать), но хоть выручить за них какие-то жалкие крохи — просто, чтобы не умереть с голоду:
Катя. Мебель эту сто лет назад Строгановы из Парижа выписывали.
Сушкин. Оттого миллиард двести и даю.
Катя. Что значит теперь этот миллиард, если на хлеб перевести?
Что говорить, сделка — грабительская. Но спорить не приходится, и Катя уступает. Мебель продана. И вот тут на сцену выходит новый хозяин жизни:
Агаша. Не получится у вас, гражданин… Тут переселенные люди будут, из подвала…
Катя. Агаша, мебель принадлежит Марии Николаевне, ты же знаешь…
Агаша. Я что знала, барышня, то забыла, переучиваюсь теперь.
Мария Николаевна, которой принадлежит мебель, — это та самая Мария, именем которой названа пьеса — старшая дочь генерала Муковнина. Ее нет в городе, она — на фронте. Незадолго до разразившейся катастрофы Муковнины читают пришедшее от нее письмо, из которого мы узнаем не только о теперешней ее жизни, но и о том, что она за человек, чем живет, чем дышит ее душа:
На рассвете меня будит рожок штабного эскадрона. К восьми надо быть в политотделе, я там за все. Правлю статьи в дивизионную газету, веду школу ликбеза… На нашей Миллионной в Петербурге, в доме против Эрмитажа и Зимнего дворца, мы жили, как в Полинезии, — не зная нашего народа, не догадываясь о нем… Почему Люка пишет так редко? Несколько дней тому назад я послала ей бумажку, подписанную Аким Ивановичем, о том, что у меня, как у военнослужащей, не имеют права реквизировать комнату. Кроме того, у папы должна быть охранная грамота на библиотеку. Если срок ее прошел, надо возобновить в Наркомпросе… В Петербурге, говорят, стало еще труднее с продовольствием; у тех, кто не служит, забирают комнаты и белье… Мне стыдно за то, что мы живем хорошо…
Теперь Марии больше не придется стыдиться за то, что ее семья живет хорошо. Дом ее отца и сестры, в недавнем прошлом ее дом — раздавлен грубым солдатским сапогом. И не помогли ни бумажка, подписанная Аким Ивановичем, ни охранная грамота на отцовскую библиотеку.
В письме Марии жизнь — и ее собственная, и ее семьи, от которой она оторвана, — видится как прекрасный сон.
А наяву тем временем петербургскую квартиру Муковниных обживают новые хозяева:
Выставив живот, женщина осторожно идет вдоль стен, трогает их, заглядывает в соседние комнаты, зажигает люстру, гасит ее. Входит
Елена. На новоселье придешь ко мне, Нюша?
Нюша (басом). Позовешь — приду, а чего поднесешь?..
Елена. Много не поднесу, что найдется…
Нюша. Мне сладенького поднеси, красного… (Пронзительно и неожиданно она запевает).
Занавес.
Это — последняя сцена пьесы, ее финал.
Похоже, что Бабель тут — точь-в-точь как та зощенковская дама — тоже оплакивает исчезающий старый мир. Но не потому, что он был «декоративный», а пришедший ему на смену новый мир — грубый, мужицкий.
Новый мир в изображении Бабеля ужасает не грубостью, а полным, абсолютным, тотальным пренебрежением к каким-либо моральным ценностям, ибо, как было сказано, — морально все, что служит делу пролетариата.
В той же «Марии» ненадолго появляется некий Яшка Кравченко, бывший прапорщик, а ныне красный артиллерист. И вот какую судьбу предрекает ему другой персонаж той же пьесы, бывший гвардейский ротмистр Висковский.
Для начала он предсказывает Яшке, что тот, если прикажут, повернет свои орудия (десятидюймовые орудия Кронштадтской крепости) в любом направлении. Бывшего прапорщика это предположение, естественно, оскорбляет. Но Висковский жестко обрывает его слабое негодование:
— В любом направлении… Тебе прикажут разрушить улицу на которой ты родился, — ты разрушишь ее, обстрелять детский приют, — ты скажешь: «Трубка два ноль восемь» — и обстреляешь детский приют… И если тебе скажут: трижды отрекись от своей матери, — ты отречешься от нее. Но дело не в том, Яшка, — дело в том, что они пойдут дальше: тебе не позволят пить водку в той компании, которая тебе нравится, книги тебя заставят читать скучные, и песни, которым тебя станут обучать, тоже будут скучные… Тогда ты рассердишься, красный артиллерист, ты взбесишься, забегаешь глазками… Два гражданина придут к тебе в гости: «Пойдем, товарищ Кравченко…» И тебе поставят точку, красный артиллерист…