Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 59)
Волна мерзкого животного страха затопила душу прокуратора. (Недаром, произнося свой истерический монолог о прекрасной и великой власти императора Тиберия, он почему-то, как отмечает автор, с ненавистью глядит на секретаря и конвой. Знает, что не может позволить себе роскошь быть самим собой. Надо, необходимо притворяться: ведь донесут! Обязательно донесут!)
Теперь у Пилата уже не может возникнуть даже и мимолетная тень мысли, что в этих новых, мгновенно изменившихся обстоятельствах преступник все-таки может быть помилован им. Нет, судьба Иешуа решилась именно в этот миг. Решилась окончательно и бесповоротно.
Итак, не только поступками своими, но и побудительными мотивами, заставляющими его поступать так, а не иначе, булгаковский Пилат мало чем отличается от зощенковского Суллы.
Так почему же в таком случае Пилат у Булгакова, в отличие от зощенковского Суллы и прочих исторических персонажей «Голубой книги», выглядит торжественно?
Тут можно предположить разное. Скажем, такое: Булгаков просто не отважился так смело отринуть канон традиционного исторического повествования, как это сделал Зощенко. На первый взгляд, это предположение кажется довольно убедительным, хотя оно несколько противоречит прежнему опыту писателя. Он ведь довольно далеко отошел от этого канона в «Иване Васильевиче». Да и не только в «Иване Васильевиче». Сохранились (в записях вдовы писателя Е. С. Булгаковой и К. Г. Паустовского) устные рассказы Булгакова о Сталине и его соратниках, в которых эти исторические персонажи тоже выглядят совсем не торжественно:
Миша останавливается у дверей, отвешивает поклон.
Сталин. Что такое? почему босой?
Булгаков (разводя грустно руками). Да что уж… нет у меня сапог…Сталин. Что такое? Мой писатель без сапог? Что за безобразие! Ягода, снимай сапоги, дай ему!
Ягода снимает сапоги, с отвращением дает Мише. Миша пробует натянуть — неудобно!
Булгаков. Не подходят они мне… Сталин. Что у тебя за ноги, Ягода, не понимаю! Ворошилов, снимай сапоги, может, твои подойдут.
Ворошилов снимает, но они велики Мише.
Сталин. Видишь — велики ему! У тебя уж ножища! Интендантская!
Ворошилов падает в обморок.
Сталин. Вот уж, и пошутить нельзя! Каганович, чего ты сидишь, не видишь, человек без сапог!
Каганович торопливо снимает сапоги, но они тоже не подходят.
— Ну, конечно, разве может русский человек!.. У-ух ты!.. Уходи с глаз моих!
Каганович падает в обморок.
— Ничего, ничего, встанет! Микоян! А впрочем, тебя и просить нечего, у тебя нога куриная.
Микоян шатается.
Ты еще вздумай падать!!! Молотов, снимай сапоги!!!
Наконец, сапоги Молотова налезают на ноги Мише.
— Ну, вот так! Хорошо. Теперь скажи мне, что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал?
Булгаков. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят…
Сталин. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку.
Звонит по телефону.
— Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Константина Сергеевича. (Пауза.) Что? Умер? Когда? Сейчас? (Мише). Понимаешь, умер, когда сказали ему.
Миша тяжко вздыхает.
— Ну, подожди, подожди, не вздыхай. Звонит опять.
— Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Немировича-Данченко. (Пауза.) Что? Умер?! Тоже умер? Когда?.. Понимаешь, тоже сейчас умер…
В записи К. Г. Паустовского Сталин в этом булгаковском рассказе выглядит еще менее респектабельно:
— Что ты сидишь, смотришь? Не можешь одеть человека? Воровать у тебя могут, а одеть одного писателя не могут? Ты чего побледнел? Испугался? Немедленно одеть. В габардин! А ты чего сидишь? Усы себе крутишь? Ишь какие надел сапоги! Снимай сейчас же сапоги, отдай человеку. Все тебе сказать надо, сам ничего не соображаешь!
— Понимаешь, Миша, все кричат — гениальный, гениальный. А не с кем даже коньяку выпить!
— Барышня! А барышня! Дайте мне МХАТ! МХАТ мне дайте! Это кто? Директор? Слушайте, это Сталин говорит. Алло! Слушайте!
Сталин начинает сердиться и сильно дуть в трубку.
— Дураки там сидят в Наркомате связи. Всегда у них телефон барахлит. Барышня, дайте мне еще раз МХАТ. Еще раз, русским языком вам говорю! Это кто? МХАТ? Слушайте, только не бросайте трубку! Это Сталин говорит. Не бросайте! Где директор? Как? Умер? Только что? Скажи, пожалуйста, какой пошел нервный народ!
Ну, а уж в устных рассказах самого Булгакова все «вожди» и «лично товарищ Сталин», надо полагать, выглядели еще пародийнее. («Всю речь Сталина, — замечает Елена Сергеевна, — Миша всегда говорил с грузинским акцентом», что, разумеется, еще больше усиливало комический пародийный эффект.) Правда, устный рассказ — это всего только устный рассказ. Для домашнего, так сказать, употребления.
Но вряд ли все-таки исторические эпизоды в «Мастере и Маргарите» выглядят торжественно потому, что Булгаков не посмел нарушить традицию. Художественной смелости ему было не занимать.
Наверняка была тут какая-то другая, более серьезная причина.
Высказывалось, например, еще такое соображение. За установкой на «торжественное» изображение истории в те времена, когда Булгаков писал роман, просматривалась весьма определенная тенденция. Суть ее очень точно и ясно выразил Б. Л. Пастернак:
Атмосфера опять сгустилась, — писал он в феврале 1941 года в письме к своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг. — Благодетелю нашему кажется, что до сих пор были слишком сентиментальны и пора одуматься. Петр Первый уже оказывается параллелью неподходящей. Новое увлечение, открыто исповедуемое, — Грозный, опричнина, жестокость.
А годом позже, в марте 42-го, узнав, что на этот социальный заказ уже успел откликнуться А. Н. Толстой, в письме Т.В. и В. В. Ивановым Борис Леонидович уточнил:
Слишком оголена символика одинаково звучащих и так резко противопоставленных Толстых и Иванов и Курбских. Итак, ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир, и своим Толстым, и своим возвеличеньем бесчеловечности.
Стиль вампир. Точнее и убийственнее не скажешь!
Ярче, выразительнее, чем у кого бы то ни было, этот «стиль вампир» проявился в творчестве Сергея Эйзенштейна. Виктор Шкловский, анализируя в своей книге о великом кинорежиссере интерпретацию образа Мал юты Скуратова в фильме «Иван Грозный», словно бы вздохнув, замечает: «Григорий Малюта — трудный герой для сочувственного изображения». В этом вздохе нет иронии, но лишь соболезнование мастеру, поставившему перед собой такую архитрудную, почти невыполнимую задачу: вызвать симпатию к человеку, имя которого стало нарицательным для обозначения самых изощренных форм палачества.
Но, как вскоре выясняется, Эйзенштейн с присущей ему гениальностью довольно легко эту трудность преодолел:
Малюта со щита на щит летит. Войско за собой ведет…
Огонь по фитилю бежит…
Башня вверх взлетает.
Камнями, балками на Малюту рушится.
Царский стяг нерушимо золотом в пыли кипит.
В исступлении Иван командует.
С войсками к Малюте торопится.
Силою нечеловеческою свод собой Малюта удерживает.
Свободной рукой стяг протягивает.
Смену кличет.
Царь с войском торопится.
Держит стену Малюта одной рукой.
Другою стяг притягивает…
Ползет стена. Оседает…
Процитировав этот выразительный отрывок из монтажных листов фильма, Шкловский начинает свой анализ:
Я не буду затягивать цитаты. Скажу что Малюту, уже раздавленного, доносят до моря, до Балтики, к тому морю, к которому так трагически стремился Иван.
Откуда это взято?
Это сознательно взято Эйзенштейном, который хотел работать на проверенном материале сюжетного аттракциона, из Дюма… Все это происходит в романе «Десять лет спустя»…
Глава носит название «Смерть титана»…
Свод пещерного прохода падает на Портоса.