Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 113)
Из всех русских писателей прошлого — великих и не великих, — кажется, только один осмелился заступиться за обывателя. Не просто защитить право человека на частную жизнь, но даже открыто и громогласно эту частную жизнь восславить:
Народы, хотите ли я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков…
— Ну? Ну? — х-х…
— Это — что частная жизнь выше всего.
— Хе-хе-хе!.. Ха-ха-ха!.. Ха, ха!..
— Да, да! Никто этого не говорил; я — первый…
Просто, сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца.
— Ха, ха, ха…
— Ей-ей: это — общее религии… Все религии пройдут, а это останется: просто сидеть на стуле и смотреть вдаль.
Вряд ли, конечно, Войнович в ту пору, когда он сочинял свой рассказ «Расстояние в полкилометра» и даже когда задумал и начал писать своего «Чонкина», в полной мере осознавал эту «громовую истину». И уж тем более вряд ли он тогда читал Розанова. Но сперва неосознанно, инстинктивно, а потом все более и более сознательно он с искренней симпатией и даже нежностью обращает свой взгляд на героя, целиком погруженного в частную жизнь. Ив конце концов, главным, постоянным, любимым его героем становится человек, погруженный в эту свою частную жизнь настолько, что все — даже самые грандиозные — события мировой истории ему, что называется, до лампочки. Ему до этих событий нет никакого дела. Даже если волею обстоятельств он оказывается в самом эпицентре этих громовых событий:
— Помню, еще в шашнадцатом годе служил я в Петербурде хельд-хебелем. А народ там проживал такой, что работать не хочут, а с утра берут тряпочки разные, на их фулюганские слова пишут, потом на палки нацепют и идут на улицу — грамотность свою показать…
— И какие же они слова на тех тряпках писали? — заинтересовался Талдыкин, надеясь, что матерные.
— Слова-то? — переспросил Шикалов. — Я ж тебе говорю: фулюганские. Ну там «долой Ленина», «долой Сталина» и протчие.
Тут Талдыкин засомневался.
— Погодь, — остановил он Шикалова. — Что-то ты не то говоришь. В шашнадцатом годе Ленина и Сталина еще не было вовсе…
— А кто ж тогда был?
— Известно кто, — сказал Талдыкин уверенно. — В шашнадцатом годе был царь Николай Александрович, император и самодержец.
— Глупой ты, Талдыка, — посочувствовал Шикалов. — Не зря у тебя такая фамилия. Бригадир, а калганом своим сообразить не можешь, что Николай, он был опосля. А до его еще был Керенский…
— …Керенский разве ж царь был?
— А кто ж?
— Пример-министр.
— Путаешь, — вздохнул Шикалов. — Все на свете перепутал. Как Керенского звали?
— Александр Федорович.
— Во. А царь был Николай Александрович. Стало быть евонный сын…
— А когда ж, по-твоему, была революция?
— Кака революция?
— Октябрьская. — Талдыкин напирал на то, что было ему известно доподлинно. — Она была в семнадцатом годе.
— Это я не знаю, — решительно мотнул головой Шикалов. — Я в семнадцатом годе тож в Петербурде служил.
— Так она ж в Петербурде и была, — обрадовался Талдыкин.
— Нет, — убежденно сказал Шикалов. — Может, где в другом месте и была, а в Петербурде не было.
Этот разговор на исторические темы, хоть и ведут его персонажи совсем другой книги, кажется прямым продолжением уже знакомого нам разговора героев рассказа «Расстояние в полкилометра» на темы литературные. (О том, хороший ли писатель был Чехов и грамотно ли писал на своем языке Шекспир.) Но Чехов от героев Войновича — далеко. Шекспир — еще дальше. А события, о которых рассказывает ШикаловТалдыкину, происходили на его глазах. Больше того: он сам был участником этих событий. И вот — ухитрился не только не понять их смысл, но даже и вовсе их не заметить.
Из этих двух собеседников один (Талдыкин) явно лучше знаком с историей вопроса, из чего можно заключить, что он умнее другого (Шикалова). Но такое заключение будет, пожалуй, ошибочным. На самом деле у Шикалова были все основания вздохнуть сочувственно: «Глупой ты, Талдыка». Шикалов, хотя он и не Бог весть какого ума, а невежество его прямо-таки поразительно, самую суть дела ухватил верно. По сути он — глубоко прав. Кое-что он, конечно, напутал. На тряпочках у демонстрантов «в шашнадцатом годе» было написано не «Долой Ленина!» и не «Долой Сталина!», там были написаны какие-то совсем другие слова. Но Шикалов прав, потому что он понимает, что дело не в словах. Дело в том, у кого «ружжо»:
— И вот, бывало, отберешь у него эту тряпку да еще скажешь в сердцах: «Ах ты, фулюган эдакий, да что ж ты такое делаешь?» А ен говорит: «Это не я, говорит, фулюган, а ты, говорит, фулюган, это не я, говорит, у тибе тряпку цапаю, а ты у мине цапаешь». А я говорю: «Это не я, говорю, фулюган, а ты, говорю, фулюган, потому что я, говорю, с ружжом, а ты без».
Могут сказать, что надо быть поистине клиническим идиотом, чтобы жить в 1917 году в Петербурге и даже не заметить, что произошла Великая Октябрьская революция. Кое-кто, пожалуй, даже усомнится в том, что на свете бывают такие удивительные люди.
Октябрьская революция имела такие серьезные последствия, так повлияла на жизнь всех людей, что не заметить ее было просто невозможно! Но опять-таки, как поглядеть на это дело. Для Шикалова-то ведь ничего не изменилось. Он и раньше, до революции, был с «с ружжом». И после революции опять был «с ружжом». Следовательно, как раньше, до революции, урезонивал «фулюганов», так и после революции, судя по всему, занимался тем же. А то, что раньше эти «фулюганы» писали на тряпочках «Долой царя!» или, скажем, «Вся власть Учредительному собранию!», а потом стали писать «Долой Ленина!» или «Долой Сталина!» — это дело не меняет.
Все дело в том, что такие люди, как Шикалов, не придают большого значения словам. И, как мы еще сумеем убедиться, совершенно правильно делают.
Шикалов и Талдыкин — герои второстепенные, эпизодические. Но и главный герой этой главной войновичевской книги — Иван Чонкин — никак не в меньшей степени, чем эти эпизодические герои романа, погружен в ту самую частную жизнь, апологетом и пророком которой был В. В. Розанов. И хотя события мировой истории Чонкина достают и втягивают в свой водоворот куда круче, чем некогда они захватили Шикалова, для него тоже они далеко не так важны, как мелкие и вполне пустяковые, даже ничтожные повседневные его дела и заботы:
21 июня послу Германии в СССР Шуленбургу было передано заявление, в котором говорилось, что, по полученным сведениям, германские войска скапливаются у западных границ Советского Союза. Советское правительство просило правительство Германии дать разъяснения по этому поводу. Это заявление было передано Гитлеру, когда до начала войны оставались минуты.
В это время Чонкин, накануне помирившийся с Нюрой, еще спал. Потом почувствовал малую нужду и проснулся. Некоторое время он лежал, не решаясь выбраться из-под теплого одеяла и втайне надеясь, что его желание пройдет само по себе. Но желание не проходило. Он дождался того момента, когда нельзя было терять уже ни секунды. Сунув ноги в ботинки и накинув на голые плечи шинель, он выскочил на крыльцо, а дальше не побежал, было некогда.
Утро было ясное, свежее… Стояла полная тишина, нарушаемая время от времени тихим и сонным мычанием коров…
Коровы разбрелись по всей широкой улице и, на ходу принюхиваясь к столбам и заборам, сонно вздыхали.
Позади стада, раскачиваясь на лошади, ехал новый пастух Леша Жаров…
Увидев пастуха, Чонкин захотел поговорить с ним и, подойдя к калитке, крикнул:
— Эй, слышь ты! Как вообще жизнь-то?
Леша потянул на себя уздечку, остановил лошадь и с любопытством посмотрел на Чонкина, которого видел впервые.
— Жизнь вообще-то ничего, — сказал он, подумав. — Подходящая жизнь.
Помолчали. Потом Чонкин посмотрел на ясное небо и сказал:
— Сегодня, видать по всему, будет ведро.
— Будет ведро, если не будет дождя, — сказал Леша.
— Без туч дождя не бывает, — заметил Чонкин.
— Без туч не бывает.
— А бывает и так, что и тучи есть, а дождя все равно нету.
— Бывает и так, — согласился Леша.
На этом они расстались. Жаров поехал догонять стадо, а Чонкин вернулся в избу…
Солнце уже светило прямо в окно, пыльный луч его упирался в противоположную стену, на которой висели ходики с покореженным циферблатом. Ходики были старые, механизм пропылился, в нем что-то шуршало и щелкало. Стрелки показывали четыре часа — в это время немцы бомбили Киев.
Конечно, автор так сосредоточен на всех этих мелких и даже ничтожных подробностях и бытовых деталях, все это дается нам такой замедленной съемкой и потому, что это последние детали мирной жизни, которая сейчас навсегда будет перечеркнута и заслонена событиями мирового значения. Но сосредоточенность автора на всех этих кажущихся такими милыми пустяках несет и другой, неизмеримо более глубокий смысл. Автор словно бы хочет сказать нам: смотрите, как прекрасны эти пустяки, из которых складывается повседневная жизнь Чонкина с Ню-рой, какого глубокого и важного значения исполнено каждое мгновение этой, казалось бы, такой пустой и бессмысленной частной жизни!
Здесь перед нами уже не случайный эффект, не просто невольный результат непроизвольно проявившегося художественного инстинкта, а сознательный, обдуманный художественный прием.
Похоже, что Чонкина своего автор лепил, уже прекрасно понимая, чего хочет, какого художественного эффекта добивается — точно зная, какую цель преследует.