реклама
Бургер менюБургер меню

Бенедикт Сарнов – Если бы Пушкин… (страница 106)

18

— Это ты сам написал? — спросил я.

— Ну а кто же? — обиделся Толик. — У меня их много. Хочешь, еще расскажу?

— Нет, не надо, — сказал я. — Только это все как-то неожиданно. — Я был и в самом деле растерян.

Герой растерян не только потому, что до этой — последней — их встречи Толик никакой склонности к стихотворству никогда не проявлял. Растерян он скорее всего потому, что его в самое сердце поразила мысль, что печатать свои стихи и даже получать за них гонорар может человек, для которого должность поэта в самом существе своем ничем не отличается от должности ординарца, обязанности которого всем хорошо известны: «подай-принеси».

Этот поразивший воображение автора образ стихотворца, понимающего должность поэта как ничем не отличающуюся от должности ординарца, возникает у Войновича еще не раз. Например, во второй книге «Необычайных приключений солдата Ивана Чонкина» («Претендент на престол»). Здесь он уже несколько повысился в ранге, обретя (в отличие от начинающего Толика) статус профессионала, стремящегося получить творческие ориентиры и указания, так сказать, из первых рук — от начальника местного НКВД майора Фигурина. И объект поэтических восторгов этого повысившего свой статус графомана тоже вырос в чине. У Толика это был всего-навсего старшина, у этого же — капитан НКВД Миляга, погибший при довольно постыдных обстоятельствах.

В глубине сцены расхаживал какой-то человек с блокнотом. Он размахивал руками, бормотал что-то себе под нос и потом что-то записывал огрызком карандаша… Фигурин посмотрел на него вопросительно.

— Серафим Бутылко, — представился человек. — Стихи пишу, печатаюсь в местной газете… Хотелось бы, тык-скыть, узнать мнение.

— Ну что ж, — согласился Фигурин. — Если не очень длинно…

— Совсем коротко, — заверил Бутылко.

Он отступил на два шага и стал в позу.

— Романтик, чекист, коммунист, — объявил он, и все суетившиеся вокруг гроба обернулись…

Держа в левой руке блокнот и размахивая кулаком правой, Бутылко завыл:

Стелился туман над оврагом, Был воздух прозрачен и чист. Шел в бой Афанасий Миляга, Романтик, чекист, коммунист. Сражаться ты шел за свободу, Покинув родимый свой кров, Как сын трудового народа, Ты бил беспощадно врагов. Был взгляд твой орлиный хрустален… Вдруг пуля чужая — ба-бах! И возглас «Да здравствует Сталин!» Застыл на холодных губах. Ты слышишь, сам Феликс железный Склонился над гробом твоим…

— Ну что ж, — сказал Фигурин, — по-моему, ничего антисоветского нет… Железный Феликс — это хорошо, образно, но желательно как-нибудь… ну, я бы сказал, пооптимистичнее.

— Побольше, тык-скыть, мажора? — спросил Бутылко.

— Вот именно, мажора побольше, — обрадовался Фигурин подходящему слову. — Ну там, конечно, в начале и еще больше в середине, когда вы пишете, что погиб герой. Но в то же время нужно, чтобы в целом стихотворение не наводило уныния, а звало в бой, к новым победам. Ну, можно как-нибудь так сказать, что сам он погиб, но своим подвигом вдохновил других и на его место встанут тысячи новых бойцов.

— Очень хорошо! — с чувством сказал Бутылко, записывая. — Можно, тык-скыть, как-нибудь вот в таком духе:

Погиб Афанасий Миляга, Но та-та в каком-то бою Я тоже когда-нибудь лягу За Родину, тык-скыть, свою.

Так?

— Вот-вот, — замахал руками Фигурин. — Как-нибудь в этом духе, но не лягу — у вас в стихотворении уже один лежит, а как-нибудь отомщу, мол, твоим врагам.

— Принимаю к сведению, — сказал Бутылко.

Поэт, появляющийся в написанной уже в эмиграции пьесе Войновича «Трибунал», казалось бы, решительно ничем не напоминает своих литературных предшественников. Авторская ремарка, предваряющая его появление, рисует его так:

На сцену выходит Поэт, одетый весьма живописно. Одна половина брюк у него розовая, другая — салатного цвета, свитер тоже разноцветный, а на шее белоснежный бант.

Казалось бы, ну что может быть общего у такого пижона с неказистым и косноязычным Серафимом Бутылко? Да и сочиняемые им стихи отличаются от графоманских виршей, мелькавших в прежних войновичевских книгах, ничуть не меньше, чем его костюм и внешность от их затрапезных одежд и ничем не примечательной наружности.

Общее, однако, есть:

Поэт (бормочет на ходу).

Одна девчонка В дыму вальсирует. Висок под локоном Ее пульсирует.

Лариса. Какие трогательные стихи!..

Поэт (останавливается, смотрит на Ларису с интересом. Игриво). Откуда вы, прелестное дитя?

Лариса. Я Лариса Подоплекова. Тут, вы видели, моего мужа судили.

Поэт (насторожился). Вашего мужа? Ах, да, вашего мужа. (Оглянувшись, шепотом.) Ну что ж. Я вам желаю… Держитесь! (Пытается уйти.)

Лариса. Я вас прошу… Подождите! Вы мне должны помочь!..

Поэт. Меня сейчас волнует ситуация в Чили. Вот вы послушайте. (Читает нараспев.)

Тонка чилиечка И узкогруда… Уткнулась личиком В стихи Неруды, Но пиночетовец Поднял винчестер, Он метит, падло, В меня и в Пабло…

Лариса. Замечательно! У вас такой боевой пафос. А вы не можете его направить против местных порядков? Написали бы что-нибудь такое… Сегодня здесь, неподалеку, был арестован Подоплеков… Или как-нибудь иначе…

Поэт (шепотом). Неужели вы не понимаете, что именно об этом я все время и пишу? Когда я пишу «чилиечка», я же вас имею в виду. Я сразу заметил, что в вас что-то есть. Слушайте, давайте я на всякий случай запишу ваш телефончик.

Лариса (грустно). К сожалению, после ареста Сени мой телефон отключили.

Поэт. Вот как! (Возвышенно.) Слушайте, волшебница, вы подарили мне строчку! (Торопливо целует Ларису и быстро уходит, сочиняя на ходу)

А в Чили сонно скрипят уключины,