Бен Элтон – Два брата (страница 16)
– Да, и я его видела живьем. После спектакля «На дне» караулила у служебного входа «Фольксбюне»[28].
– Любишь Горького?
– Конечно! Как можно его не любить? Лучше русских никто не пишет. Горький – гений, особенно в постановке Пискатора.
Вольфганг даже терялся, когда вдруг оказывалось, что Катарина гораздо лучше подкована в новой экспрессионистской драматургии. Она специально ездила в Мюнхен на спектакль «Барабаны в ночи» по пьесе нового автора, некоего Брехта, о котором Вольфганг и не слышал.
Катарина всегда знала, кто из берлинских знаменитостей почтил визитом «Джоплин».
– Представляешь, здесь Герварт Вальден![29] – взволнованно известила она, протиснувшись в крохотную гримерку и даже не заметив, что упревшие музыканты раздеты до трусов.
– Какой Герберт? – озадачились джазмены, знать не знавшие о выдающихся фигурах авангарда.
Но Вольфганг был в курсе.
– Господи, разговаривает с Дорфом, – шепнул он, подглядывая сквозь наборную занавеску.
– Наверное, картину продает.
– Издатель «Штурма»[30] слушает мой оркестр! – воскликнул Вольфганг. – Поразительно!
– Охолонись, малыш, – раздался голос с сильным американским акцентом. – Кем бы он ни был, он жрет и срет, как все. И потом, мы не
Томас Тейлор, «дядя Том», был одним из многих американских
– Не спорю, собрал нас
– Вальден, – поправил Вольфганг. – Он не салат[31], а крестный отец берлинского экспрессионизма, футуризма, дадаизма, магического реализма…
– Видать, чувак тащится от «измов».
– Портрет этого
– Уж простите мою неотесанность, сэр! – заржал Том. – Кстати, если Оскар Кокошка – подлинное имя, я бы пожал руку его родителям.
В дверном проеме возник Курт, исполосованный шнурами наборной занавески. Его заметно качало. Катарина даже не попыталась скрыть брезгливость.
– Оркестр, жги! – заорал Курт. – Жги, жги, жги!
Он быстро напивался, затем накачивался дурью. «Раньше кокаин нюхал, теперь колется, – рассказывала Катарина. – Мерзость. Вообрази, вчера ширнулся в яйца.
Курт ликовал.
– Клево забубенили, ребята! – Язык у него заплетался. – Обожаю… нет, это слабо… преклоняюсь… прям в душу… за живое…
Катарина выскользнула в зал.
– Улет, парни! – балаболил Курт. – Крутизна. Уж я-то понимаю в джазе, и это настоящий джаз, детка…
И без того словоохотливый, под кокаином он превращался в безумного говоруна. Курт
Вольфганг подтолкнул Курта из гримерной. Иначе словоблудию не будет конца.
– Курт, нам надо собраться на следующий выход, – сказал он. – Отработать твои денежки.
– Да! Верно! Соберитесь! На следующий выход! – выкрикнул Курт, словно его озарила блестящая идея. – Этого мне и надо! И жги, жги, жги!
Кларнетист Венке презрительно фыркнул вслед нелепой мальчишеской фигуре, уковылявшей в зал. Превосходный музыкант, Венке всегда был мрачен и задумчив – неизгладимое последствие четырех лет в окопах.
– Хер буржуйский, – проворчал Венке. – Ничего, после революции мы его вздернем на фонарном столбе. От этой шушеры тянет блевать. Парни в губной помаде, девки светят грудями… Берлин превращается в выгребную яму.
– При мне попрошу не хаять Берлин! – дружелюбно рассмеялся Том Тейлор, прикладываясь к фляжке, которую держал во внутреннем кармане смокинга. – Я люблю этот город. Знаешь почему? Потому что здесь
– Дай только бандитам из «Штальхельма» проведать, что ты трахаешь немку, – быстро поймешь, кто у нас негр, – заметил Вольфганг.
– Не-а, меня не застукают, – заржал Том. – Я не стану приглашать зевак. Хотя мастер-класс в дрючке им бы не помешал, – добавил он, опять глотнув из фляжки. –
– Скажу от лица мальчиков в губной помаде, столь немилых Венке, – вмешался саксофонист Вильгельм – наштукатуренный парень с зеленой гвоздикой в петлице. – Коль притомишься от наших городских чаровниц, зови меня, Том, не стесняйся. Я не прочь отведать черняшки.
– Непременно запомню, фройляйн, – усмехнулся Том. – Позову, когда рак на горе свистнет.
– Шобла декадентских распиздяев, – проворчал Венке.
– Конечно! – гаркнул Вольфганг. – Мы джазмены. Декадентское распиздяйство входит в наши должностные обязанности. Ну, пошли. Как говорит наш босс, пора замандюлить, папаша!
В середине второго отделения он заметил, что Катарина сбегает. Поверх раструба инструмента он видел, как она пошла к выходу. С мужиком. Накануне Катарина небрежно представила Вольфганга этому важному киношнику со студии «УФА». Чванливый потный толстяк лет под пятьдесят.
Конечно, это ее дело.
Никого не касается.
Никакой ревности.
Они просто друзья.
Но когда пухлая, унизанная перстнями рука продюсера по-хозяйски легла на изящную обнаженную спину Катарины, Вольфганг в ошеломлении понял, что умирает от ревности.
Сент-Джонс-Вуд
Окна его квартиры выходили на Риджентс-парк. На жалованье министерского чиновника такое жилье не купишь, но помогли деньги от продажи родительской квартиры в Берлине – родного дома, в сорок втором украденного нацистами и чудом уцелевшего в союзнических бомбежках.
Прощальный дар любимых мамы и папы.
Шагая от метро «Сент-Джонс-Вуд», Стоун гадал, застанет ли еще Билли. Девушка оставалась у него только на выходные, а в понедельник уходила, но всегда в разное время. Она не из тех, кто живет по расписанию.
Дожидаясь лифта, Стоун вдруг понял, что
Стоун постарался отогнать эти мысли.
С тридцать девятого года он избегал всяких привязанностей. Всегда уходил, если чувствовал, что с кем-то слишком сближается. Особенно с женщиной. Билли ему нравилась, с ней было хорошо, и одно это наводило на мысль, что пора прекратить их встречи.
С чего он решил, что имеет право на простые удовольствия?
Он ведь выжил.
И вообще, он любит Дагмар. И всегда будет любить. Как обещал на вокзале Лертер.
С Билли, уроженкой Вест-Индии, он познакомился прошлым летом на подвальной тусовке на Лэдброк-гроув. Стоун любил бывать в Ноттинг-Хилле. С тринадцати лет хоть в чем-то да изгой, он симпатизировал переселенцам, недавно обосновавшимся в Западном Лондоне.
Ну вот, еврейского полку прибыло, как-то пошутила Билли. Лучше оставайся в резерве, ответил Стоун.
Ему нравились музыка и бесшабашность ее земляков, плевавших на условности и авторитеты. Нравилось их веселье, хотя сам он не веселился, нравились танцы, хотя сам он не танцевал. Еще он узнал, что марихуана – приятная альтернатива скотчу, который с войны помогал ежевечерне скрываться от мира.
Какое облегчение после долгого дня в напыщенной сухости Уайтхолла скоротать вечерок в шумном взопревшем многолюдстве: поймать кайф и слушать непривычную музыку, наблюдая за танцевальными парами, в тесном объятии слившимися в единое существо. Вспоминались рассказы отца о маленьких ночных клубах, где грохочут ритмы и полыхает секс, – о клубах, где выступал Вольфганг Штенгель, пока хлыст не рассек воздух. Отец говорил, что в те дни Берлин был прекрасен, буен, шал и жизнеутверждающ.
В маленьких подвальных клубах, которые вмиг, не озаботившись лицензией, открыли выходцы из Вест-Индии, Стоун будто приближался к отцу. Он тешился мыслью, что картина перед его чуть прикрытыми глазами мало чем (разве что цветом кожи танцоров) отличается от той, которой из-за раструба инструмента улыбался Вольфганг в безумные и беспечные ночи давней иной жизни.
Правда, иногда лишняя затяжка или лишний глоток преображали видение, и тогда в одурманенный мозг пробивался бредовый кошмар: распахивалась дверь, в подвал вваливалась толпа кретинов в коричневых рубашках с черно-красными нарукавными повязками, и дубинки превращали изящных юных танцоров в кровавое месиво выбитых зубов и переломанных костей.
Если подобные картины зачастили, в косяк клади побольше табаку, советовала Билли. Раз так сильно глючит, пора притормозить.
Она еще не ушла.
За приоткрытой дверью спальни из-под простыни высовывалась изящная смуглая ступня с идеальными ноготками под темно-красным лаком.
– Ты еще здесь? – окликнул Стоун. – Хорошо быть студенткой, а?
– Не вольнуйся, дружёк, через час урёк по трафаретный печать, – ответил веселый голос в спальне. – В утре нет занятий, и я маленько читаля в постеля, но секюнда, голюбчик, и я уберюсь с твой гляз долёй.