реклама
Бургер менюБургер меню

Айлин Лин – Без права подписи (страница 2)

18

Я неохотно взяла пузырёк, пальцы дрогнули. Поднесла к губам. Хотела сделать вид, что глотнула, но Агафья смотрела, не мигая. Пришлось проглотить.

Женщина ушла, а я сползла с кровати, доковыляла до ведра, два пальца в рот и желудок скрутило спазмом. Всё, что смогла, исторгла из себя, после чего с трудом перебралась на кровать, укрылась пледом и посмотрела на темнеющий кусок небесного полотна в окне.

Меня зовут Елена. Это не моё тело. Оно принадлежит некой Александре Николаевне, племяннице князя. Я нахожусь в частной лечебнице для душевнобольных в Петербурге. На дворе тысяча восемьсот девяносто третий год. Доктор не желает отвечать на вопросы, назначает сомнительные лекарства и запирает дверь на засов.

Вот и всё, что мне было известно на данный момент. Как и то, что я в здравом уме, хотя факт моего перемещения сюда сам по себе попахивал бредом.

Вскоре совсем стемнело, в щели рамы начал задувать промозглый ветер. Я уловила аромат дыма из трубы смешанный с плотным запахом гниющей листвы и примесью солоноватости… Так пахла петербургская осень.

Я не знала, как устроена жизнь в девятнадцатом веке и была без понятия, каким образом запертая, официально сумасшедшая женщина может защитить себя. Но я знала одно: завтра Штейн придёт снова, задаст свои однотипные вопросы, пришлёт кого-то с микстурой и, возможно, опять прикажет усадить меня в ледяную ванну.

Мне жизненно необходимо продумать свои дальнейшие шаги. Повернувшись на бок, подтянула колючее одеяло к подбородку и уставилась в темноту.

Стоило потрудиться и разобрать эту непростую ситуацию по кирпичику, чтобы найти путь на свободу.

Утро началось с Агафьи и кувшина тёплой воды. Я умылась, подставляя ладони под тонкую струйку, сполоснула рот. И посмотрела в мутное зеркало. Этому телу было лет двадцать, жгучая брюнетка с удивительными серыми глазами, под которыми залегли глубокие тени, а скулы выпирали так, что ещё немного и порвут тонкую полупрозрачную кожу.

На завтрак подали жидкую овсяную кашу, кусок кислого хлеба и кружку тёплого чая. Я ела медленно, заставляя себя глотать безвкусную размазню. Тело нуждалось в пище, мне нужны были силы, чтобы не сдохнуть. Не сдохнуть второй раз, вывод, сделанный ночью не обрадовал, прежняя хозяйка тела скончалась и её место заняла я. А это значит, что Елена Соболева тоже умерла.

После завтрака потянулись пустые часы. Меня не вывели из палаты на прогулку, просто оставили маяться в одиночестве. За стеной кто-то монотонно бубнил не то молитву, не то стих. Дальше по коридору изредка вскрикивали, и тогда раздавались быстрые шаги и лязг.

Сидя на кровати и подтянув колени к груди, я делала единственное, что могла — я работала. Закрыв глаза, выстраивала здание, этаж за этажом, от фундамента до кровли. Пространство послушно разворачивалось перед внутренним взором, я могла вращать его, приближать, резать сечениями.

Здесь это стало способом не сойти с ума. Не чокнуться по-настоящему, поэтому я превратила заточение в задачу.

Окно выходит во двор. Я уже всё в него рассмотрела, отметив решётку, сделанную из добротного кованого железа в палец толщиной, заделанного прямо в кладку на старые свинцовые зачеканы, вырвать такую без инструмента невозможно. За окном мощёный булыжником двор, высокий забор из красного кирпича, калитка. Я заперта в комнате на первом этаже. Моя камера примерно пять на четыре метра, не больше, потолок высокий, метра три с половиной; стены толстые, где-то в два кирпича, я их простукала, звук вышел глухим и плотным.

Я мысленно рисовала план, и с каждой линией мир вокруг становился чуть менее враждебным. Не потому что менялся, потому что я стала лучше его понимать. А то, что понимаешь, уже не так страшно.

К полудню в палату вошла другая сиделка, лет восемнадцати, невысокая и жутко худая, с близко посаженными тёмными глазами на остром лице. Она сполоснула ведро, поправила одеяло, собрала грязную посуду. Всё это делала, не глядя на меня, но я чувствовала её напряжение и то, как она наблюдает за мной исподтишка.

— Как тебя зовут? — не выдержала я.

— Дуняша, барышня, — она неловко присела. — Евдокия Фролова, ежели по-настоящему. Вы, барышня, завсегда запамятовать изволите.

— Ясно.

— Вы нынче совсем другая, — вдруг заявила она, понизив голос, — ещё вчера глаза были… ну, мутные. А сейчас смотрите так, что прямо не по себе.

Какая наблюдательная, вопрос только наблюдательная для кого? Для себя или доложит Штейну?

— Это от ванны, — отозвалась я. — Холодная вода прояснила голову.

Дуняша кивнула, не успев скрыть сомнение, не поверила, значит. Между нами повисло молчание. Девчонка начала протирать тумбочку тряпкой, смоченной в карболке, и я воспользовалась паузой, чтобы тщательнее её рассмотреть: худые запястья, потрескавшиеся натруженные руки; платье аккуратными мелкими стежками залатано на локтях. А ещё не остался незамеченным лихорадочный румянец на её щеках, слишком яркий на фоне бледной кожи. Евдокия нет-нет, но покашливала, отворачиваясь к стене.

— Дуняша, — позвала я, — когда кашель начался?

Она вздрогнула от моего вопроса.

— Здорова я, помилуйте, барышня, просто в горле першит от карболки, тут все кашляют.

— У тебя не от карболки, — спокойно возразила я. — Ночью потеешь? Бывает, что постель утром мокрая?

Дуняша замерла с тряпкой в руке, широко распахнув глаза от удивления.

— Откуда вы…

— Не важно откуда. У тебя, вероятно, воспаление лёгких. В любом случае, тебе нельзя здесь оставаться, здесь холодно, через неделю-другую ты сляжешь. А Штейн лечить тебя не станет, уж поверь, ему проще заменить.

В воцарившейся тишине мы слышали монотонный бубнёж человека в соседней камере. Девушка медленно опустила тряпку на тумбочку.

— Вы и вправду не такая, как раньше, — осторожно выдохнула она наконец. — Та Александра Николаевна… постоянно плакали и просили отпустить их домой…

Я промолчала. Она знала прежнюю Александру и теперь вполне здраво рассудила, что та сильно переменилась. Но ведь внешность осталась прежней! Девушка пребывала в растерянности, не понимая, в чём дело, не находя логичного объяснения произошедшим метаморфозам.

— Дуняша, до того, как я сюда попала, я была такой, какой ты меня сейчас видишь, — мягко возразила я. — А скажи-ка честно, ты докладываешь Штейну о пациентах?

Собеседница мигом побледнела.

— Карл Иванович велят… — начала она и осеклась. Потом выпрямилась, сцепила руки перед собой. — Велят сказывать, ежели кто из больных чего учудит. Кто кричит, али буйствует. Вдруг тихий стал, ежели прежде шумный был. За это прибавляют рубль в месяц.

— Рубль, — покивала я.

— Жалованье шесть рублей, барышня.

Она смотрела на меня прямо, не опуская глаз, и в этом взоре была отчаянная честность, интересно, почему она решила разоткровенничаться со мной?

Я молча разглядывала её, и думала. Шпионка Штейна, ей невыгодно мне помогать. Но ей так же невыгодно болеть и умирать в этом каменном ящике за шесть рублей в месяц. А я только что показала ей, что вижу то, чего не видит Штейн, — вижу проблему, и, вероятно, могу помочь её решить.

— Я не прошу тебя ни о чём, — решилась я. — И Штейну можешь рассказать всё, что слышала. Ничего секретного я тебе не говорила. Только одно запомни: я не сумасшедшая. Ты и сама это видишь. И если я когда-нибудь отсюда выйду, я из тех, кто не забывает ни зла, ни добра.

Дуняша медленно кивнула, после чего закинула тряпку в ведро, взяла поднос с грязной посудой и уже будучи на пороге обернулась.

— Вам бы поспать, Александра Николаевна. А я вечером каши погуще принесу, и два куска хлеба, скажу, что Карл Иванович разрешили.

Дверь закрылась, лязгнул засов. Я легла на кровать и откинулась на подушку, закрыла глаза и начала мысленно достраивать план второго этажа.

Вечером, как и обещала, Дуняша принесла кашу погуще, а не жидкий клейстер, что был с утра. К каше прилагалось целых два ломтя чёрного хлеба и кусочек сахара. Я съела всё и впервые за день почувствовала, что сыта, перестало тянуть в желудке, даже задышалось будто легче.

— Спасибо, — искренне поблагодарила я её.

Дуняша ждала пока я закончу есть, после чего забрала посуду и снова задержалась у двери. Выглянула наружу, проверяя, не подслушивает ли кто в коридоре.

— Александра Николаевна, — прошептала она, обернувшись ко мне, — вы сказали, у меня воспаление. Это правда дурно?

— Да, если не лечить.

— А чем лечить?

— Тёплое помещение, покой и хорошая еда. Горячее молоко с мёдом. Горчичники на грудь. От жара… — я помолчала, вспоминая, было ли в этом времени жаропонижающее, и откуда-то из глубин памяти всплыло: — порошок с салицилом.

Она помолчала, прикусив нижнюю губу.

— У нас прислуге болеть не положено, — выдохнула тихо. — Заболеешь и мигом рассчитают. А ежели меня рассчитают, куда я? Ни родни, ни угла. Батюшка помер, матушка ещё раньше. Я из приюта сюда попала, по направлению.

— Дуняша, если есть возможность, попроси несколько дней отлежаться. Тебе жизненно необходим отдых. Сейчас сходи на кухню и выпей тёплый отвар.

Она ушла, унеся с собой горящую керосиновую лампу, засов лязгнул в последний раз за этот бесконечный день.

Темнота заполнила палату. За окном мерцал газовый фонарь, он едва слышно и нудно свистел, и его мертвенный свет ложился на стену косой решёткой. Откуда-то сверху доносился размеренный, как маятник, раздражающий меня стук. Кто-то на втором этаже бился головой о стену? Или раскачивался на стуле? Звук повторялся и повторялся, и я с силой заставила себя отрешиться от реальности, мысленно вернувшись к своим чертежам.