Автор Неизвестен – Алексей Хвостенко и Анри Волохонский. Тексты и контексты (страница 3)
– Я в начале 60‑х годов пытался учиться в нескольких институтах, в Институте имени Герцена, в Мухинском училище, куда ходил на подготовительные курсы и поступил на следующий год. А потом я перешел в Театральный институт и учился у покойного Николая Павловича Акимова. Это был великий режиссер и очень хороший художник. Чего-то он рассказывал, показывал, объяснял, втолковывал, но основным уроком была свобода творчества. Там можно было делать все что угодно, даже абстрактные вещи. Акимов привил мне любовь к режиссуре. Но я зашел и вышел, проучился месяца два или три. Когда мы устроили нашу первую выставку, Акимов пришел, посмотрел на мою картину «Портрет бабушки», которую я сделал из разных материалов, подобраных на улице. Сказал, что бабушка не плавает, и стал ее критиковать: «Ничего – красиво, элегантно, но картина будет пылиться!» Я только что прочитал тогда Беккета, «Последнюю магнитофонную ленту»20, рассказал ему содержание этой пьесы, и ему мой пересказ очень понравился, по-моему. Он ушел, и после этого мы больше никогда не виделись.
– С поэтом и философом Анри Волохонским мы всю жизнь работаем вместе. Начинали мы с песен, потом стали писать вместе басни, затем пьесы, первой из которых стал «Первый гриб». Мы написали ее в расчете поставить на сцене, носили даже в ТЮЗ к Зяме Корогодскому21. Пьеса везде понравилась, но ставить ее отказались, сказав, что она полна анахронизмов и еще каких-то намеков, неприличных для советской власти. Анахронизмов в чисто языковом, лингвистическом плане. В общем, так ее и не поставили нигде. И Корогодский предложил нам с Анри написать ему пьесу по «Марсианским хроникам» Брэдбери, был такой писатель-фантаст американский. Мы этого, конечно, делать не стали. На этом наше знакомство с Корогодским закончилось. Содружество АХВ продолжается до сих пор, недавно в Москве вышла книжка текстов наших песен22.
– Стояла. Я видел, как ее ломали, – у меня какие-то стихи даже есть на эту тему23. Бродский тоже чего-то написал. Тогда ведь все жили рядом – я на Греческом, а Бродский на Пестеля. Екатерининский садик, сквер у Зимнего стадиона. Основная тусовка происходила в «Сайгоне». Сайгон и Малая Садовая, где собирались поэты и прочая левацкая публика, существовали одновременно24. До этого собирались на кухнях. Тогда компания, которую Костя Кузьминский называл «ахматовские сироты», не была главной, были и другие поэты. В Москве были смогисты, лианозовцы, Зверев, Яковлев, Харитонов, все ныне покойные. В Питере были Хеленукты во главе с Эрлем, Володей Горбуновым. У меня был собственный кружок под названием «Верпа». «Верпа» – это Анри Волохонский, я и Леня Ентин25. Результатом стала книжка «Институт Верпы», которую издала в Нью-Йорке Юля Беломлинская, а за ней митьки в «Красном матросе». Того же времени поэмы «Подозритель» и «Эпиграф». Поэма «Слон На» была напечатана в Питере совсем недавно, несколько лет назад, покойным Аллоем26, который покончил с собой при странных обстоятельствах: вернулся в Париж, купил квартиру, машину, перевез оборудование, поехал в Питер закончить свои дела и повесился. Жена Таня до сих пор продолжает его дело, выпускает исторические книжки.
– Мой отец очень дружил с Маршаком, сотрудничал с ним как переводчик, и у меня было много его книг, подписанных им самим. Для меня самый важный поэт всегда был Хлебников. Он больше всего на меня повлиял. Что касается обэриутов, то, впервые прочитав их в самиздате, я был удивлен схожестью с тем, что я делаю. Так что не могу сказать, что они оказали на меня какое-либо влияние, – к тому времени я уже делал собственные вещи. Разумеется, классицизм – Державин, Сумароков оказали на меня большое влияние. Еще Катулл, Тибулл, Проперций, Марциал. Безусловно, Данте, Петрарка. Больше всего, конечно, Шекспир. Вслед за Ларошфуко я пишу максимы.
– Я бы сказал, скорее исследователя. Или открывателя. Вообще я намеренно зашифровываю свои стихи, чтобы они имели многозначность. Чтобы прочитать их было непросто. Чтобы в каждой строчке был заключен не один, а несколько смыслов. У меня есть серия стихов под названием «Трехголосые двустишья», где я пытаюсь в двух строчках дать три смысла стихотворению.
– Импровизация, конечно, стоит на первом месте. Я очень любил джаз. Круг джазменов в Питере довольно обособленный. Первый профессиональный джазовый оркестр был у Вайнштейна27. Там играли мои приятели Слава Чевычелов, Рома Кунсман, Гена Гольдштейн. Рома переселился в Израиль, где стал правоверным евреем и не мог играть по субботам. А для музыканта главная работа – пятница и суббота. Так он и перестал джаз играть. Затем он переехал в Америку. Но еще в Питере, когда мы случайно встретились на улице, он сказал, что увлекся Хиндемитом и сочиняет совсем другую музыку. Гольдштейн приезжал ко мне сюда в Париж, хотел почему-то, чтобы я сочинил какую-то музыку на его тексты – он написал какие-то английские песенки. Казалось бы, должно быть наоборот, и я ему сказал: «Слушай, Ген, все-таки ты музыкант, а не я! Я – поэт». Там же играл Сева Новгородцев, который на моей первой пластинке даже наиграл немножко на флейте в последней пьесе28. Я ведь почти три года прожил в Лондоне, снова «болтаясь меж двумя столицами». Это вечная моя судьба – мотаться между всеми столицами мира.
– Классика для меня в первую очередь – барочная музыка, Бах, венецианцы. Оттуда появились и песни, но вдохновил меня на их сочинение Глеб Горбовский, написавший «Когда качаются фонарики ночные». Мы с ним дружили года с 60-го, он одно время даже жил у меня, спасаясь от клопов. Они его одолели, и он пришел жить ко мне на 5‑ю Советскую, пока у него травили насекомых.
– Да, я женился тогда на Алисе Тилле и поменял свою комнату на Греческом проспекте в Питере на комнату в Мерзляковском переулке в Москве. Потом, когда я эмигрировал29, я оставил эту комнату Алисе. И она благополучно из этой комнаты сделала квартиру, так что считает, что часть этой квартиры принадлежит мне – одна комната, по крайней мере.
– Для меня не было такой проблемы. В Москве я находил замечательных поэтов и особенно художников. Я всегда считал, что московские художники выше, серьезнее, основательнее, чем питерские. Что касается питерской школы, то она в основном базировалась на так называемых «ахматовских сиротах», но была довольно далека от меня. Хотя я очень дружил с Бродским, когда мы были молодые люди еще совсем и жили рядом, но постепенно разошлись, и, несмотря на все мое уважение к его труду, вся его школа мне стала довольно далека. Гораздо ближе мне стал Заболоцкий, обэриуты, московская школа – Холин, Сапгир.
– Айги был слишком для меня заумный, а его поэзия – малосодержательна. Его поэзия знаковая скорее, чем содержательная, нет месседжа настоящего, сообщения в ней нет, на мой взгляд. А такие поэты, как Стас Красовицкий, Хромов, Виноградов, вообще московская школа, всегда вызывали во мне восхищение. Были и другие поэты в Питере, которые, конечно, оставили глубокий след в моем творчестве, – Уфлянд, в первую очередь, и Глеб Горбовский. Горбовский – в песенном, а Уфлянд в чисто поэтическом. Уфлянд недавно выступал в Питере, Горбовский сейчас стал уже старый человек. Конечно, в нем нет того запала – и то, что он пишет, как-то немножко неинтересно читать.
– Постепенно все это произошло. Не могу сказать, что мы сразу разошлись, step by step. Прежде всего, нас жизнь развела сама по себе, мое увлечение другой совершенно поэзией тоже. Других вещей не было. Честно говоря, с некоторых пор я стал считать, что стихи Бродского – вообще не поэзия. Это некий ритмический набор слов, который передает состояние автора и его эмоциональный настрой. И больше ничего.
– Может, конечно! Но для меня – нет.
– А Холин – другое дело. Холин изобретателен. Холин вечно что-то выдумывает. Точно так же, как и Сапгир. У Холина была целая поэма, «Земной шар умер», где перечисляются все гении, меня он тоже вспоминает несколько раз в разных контекстах. Тогда все считали себя гениями. Гений – и никаких сомнений. СМОГ – самое молодое общество гениев. Сейчас – век возрождения, и все начали писать. Когда человек говорит, что закрывает мировое искусство, спорить с такими людьми не надо, пускай закрывает. С Холиным меня познакомил Сапгир. Я одно время жил в подвале, который ему выделило общество пожарников. Сам Холин в мастерской не жил, только приходил иногда. И он мне каждый день выдавал по серебряному рублю, чтобы я сидел и писал стихи. Я писал и даже сделал ему какую-то картину в подарок. А Сапгира ко мне в Питере привел покойный Алик Гинзбург. С ним мы дружили до самой смерти, он приезжал и выступал в моей мастерской, которую я превратил в клуб «Симпозион», оказавшийся сборищем русских людей. Холин устроил вечер у Стацинского, а я написал статью об этом в «Русскую мысль», которая так и называлась: «Умер земной шар».