Ава Райд – Можжевельник и шип (страница 3)
До меня снова долетели обрывки чужих разговоров:
«…заплатила двойную цену, чтобы поглядеть на него, но ничуть не жалею…»
«…сказала, что это было лучшее представление из тех, что она видела, – аж слезы навернулись…».
На этот раз мне не пришлось уточнять у Зорьки, о чем речь: мы явились сюда по той же причине, что и остальная толпа. Пока Ундина тащила нас сквозь толчею к кассе, я едва успевала дышать: корсет давил неимоверно. Ундина добыла три наших билета, улыбнулась работнику и похлопала ресницами. Не знаю уж, сколько стоили эти билеты – я с трудом представляла, сколько копеек в одном рубле, – но, судя по воодушевленности и размерам толпы, немало. Наверное, этот клиент влюбился в мою сестру крепче, чем все предыдущие.
Двое служителей театра в черных бархатных костюмах с поклоном распахнули перед нами створки дубовых дверей. Ундина и Зорька наконец-то отпустили мои руки, понимая, что я уже никуда не денусь. Я побрела за ними, не поднимая глаз, чувствуя, как у меня потеет лоб. Театр проглотил нас и накрепко захлопнул пасть за нашими спинами – и мне снова стало страшно.
Наконец я осмелилась поднять голову – и едва не ослепла от яркого света.
Золоченые волюты[1] тянулись по сводчатому потолку, как побеги дикого винограда, оплетающие старый пень. Между таких же золоченых колонн располагалось по дюжине кресел, обитых алым бархатом. Неторопливо вращались люстры, и каждый огонек свечи сиял, как острие ножа. Сам потолок украшала одна большая фреска: ранняя весна, сатиры, основательно напоминающие Индрика, гоняются за гологрудыми нимфами, а дородные мужчины, одетые лишь в лавровые венки, возлежат на берегу реки. Я невольно покраснела.
Засмотревшись на потолок, я едва не отстала от сестер. Углядев издалека яркое светлое пятнышко – белокурую головку Ундины, – я нагнала их, как раз когда сестры занимали свои места. В горле пересохло от тревоги и смущения.
– Кажется, они тебя узнали, – шепнула я Ундине. – Тот билетер и мужчины в очереди…
– Ну конечно же, они меня узнали, – прохладно откликнулась сестра. – Но батюшке никто ничего не расскажет. Они же знают, что в противном случае больше никогда меня не увидят.
Зорька, сидящая с другой стороны, тихонько хмыкнула. Тщеславие Ундины коробило и ее, но свое недовольство, в отличие от меня, она не особо скрывала. К счастью, обычно Ундина была слишком занята собой, чтобы это заметить.
Снова зашелестели шепотки. До моих ушей долетел шепелявый голос седовласой дамы, сидящей сзади:
– …говорят, его ребра были проломлены, как сгнившая крыша. А еще говорят, что глаза ему кто-то вырвал и засунул вместо них сливовые косточки…
Я резко оглянулась, и Ундина тут же шлепнула меня по руке. Жест оказался своевременным, мне даже показалось, что это я сама себя хлопнула, – кто еще мог так четко уловить мою очередную промашку?
Голубые глаза Ундины недобро прищурились.
– Перестань, – рыкнула она. – Подслушивать – грубо, особенно
Я не совсем поняла, что именно Ундина подразумевала под «здесь» – конкретно театр или Облю как таковую, весь этот огромный серый город, раскинувшийся за стенами нашего сада. Сейчас нас окружали мужчины и женщины высшей курии, разодетые в шелка и атлас, яркие, как засахаренные фрукты; снаружи, на улицах, бродили пьяные поденщики с острыми, снулыми лицами и отвислыми губами. И я даже не знала, кто из них хуже.
Расправив плечи, я поудобнее устроилась в своем кресле. Зорька листала программку – каждая страничка была украшена золочением.
– Сегодня дают «Ивана-богатыря», – сообщила она. – Его, судя по всему, каждый вечер показывают. Если бы батюшка узнал, с ним бы припадок случился.
От этой мысли меня передернуло. «Иван-богатырь» был самым знаменитым облинским балетом – и одновременно искаженной версией одной истории из батюшкиного кодекса, то ли перевранной со временем, то ли переделанной под влиянием родинян. Иван, главный герой, из воина-степняка превратился в святого, а его невеста, изначально дочь вождя, стала царевной. Изменилась и целая куча мелких деталей, извратив легенду до неузнаваемости.
Но новая версия нравилась и облинцам, и, что еще важнее, родинянам. Эти наезжие явились сюда, размахивая царскими знаменами, и начали болтать про вещи вроде «развития территории» и «городского планирования». Иные прибывали под вывесками частных компаний, которые выжимали облинских поденщиков до последней капли, а затем исчезали – лишь для того, чтобы на смену им приходили другие, с другими вывесками, но с той же целью: высосать из города все соки. Именно из-за родинян облинский порт наводнили торговцы с востока и именно из-за них наши улицы были ровными, как спицы колеса. Я практически не вспоминала о них, за исключением тех моментов, когда родиняне приходили к нашим воротам, но батюшка велел нам игнорировать их, пока они не уйдут.
Сейчас же театр был битком набит теми, кто явился взглянуть на грацию одного конкретного чужака-родинянина на сцене. Я напряженно всмотрелась в программку Зорьки, выискивая его имя, словно могла найти какой-то глубинный смысл в определенном наборе букв.
– Тут написано, что он – самый молодой солист во всей истории родинянского балета, – проговорила сестра, водя пальцем по строчкам биографии. – Ему всего двадцать один год. Это так грустно, правда?
– Почему грустно?
– Ну вот представь – тебе чуть за двадцать, а ты уже добился всего, о чем многие могут лишь мечтать. И как быть? Еще вся жизнь впереди, а двигаться дальше уже и некуда…
Я почти сразу пожалела, что спросила.
Но прежде чем я успела добавить хоть слово, грянули первые ноты увертюры, бархатный занавес раскрылся и шепотки вокруг смолкли. Глаза всех присутствующих устремились к единственному пятнышку света на сцене, круглому, как полынья во льду. Томное пение виолончелей смешалось с трелями флейт и гобоев.
Я никогда раньше не ходила с сестрами на «Ивана-богатыря» и не знала, когда в очередной раз рявкнет барабан или переливчато всплакнет арфа, так что вздрагивала от каждого крещендо и декрещендо. С каждой новой незнакомой нотой что-то внутри трепетало, как струна, кости откликались вибрацией и кровь начинала петь. Я представляла историю в общих чертах, но музыка добавляла к ней нечто новое – и теперь мне как будто не хватало глаз, чтобы воспринять картину целиком.
На сцену выпорхнули первые балерины в белых пачках, похожие на снежинки. За ними последовали мужчины в красном, игравшие огненных слуг Царя-Дракона.
Балерины драматично попадали наземь. Я читала историю в батюшкином кодексе, так что знала, что эти девы – духи холода, того чистого, первозданного мороза, что царил на облинской земле, прежде чем пришли люди и загрязнили ее. Царь-Дракон, закованный в черное, показательно изобразил смех под мрачное гудение виолончелей. Но я знала, что в конце концов на сцену явится Иван – неуклюжий, безоружный, простой крестьянский сын, коим он был до того, как стал воином – а в этой версии, как утверждала программка, еще и святым. В батюшкиной книге никаких святых не было, но главного героя и там и там звали Иваном.
За много лет в моей голове вызрел определенный образ Ивана, но все же я оказалась не готова увидеть его в реальности: длинные черные волосы, обнаженная грудь под кое-как запахнутой крестьянской курткой… Как только он оказался в лучах света, я уже не могла оторвать от него глаз. Просто невозможно было не следить за тем, как он движется по сцене. При его появлении танцоры-огни увяли, как сорванные розы, а девы-снежинки встрепенулись, и их серебряные личики озарились робкой надеждой. Иван проковылял мимо них к Царю-Дракону – и даже его неуклюжая крестьянская походка казалась изящной.
Царь-Дракон замахнулся, будто собираясь сразить его одним ударом, но в этот миг между ними заплясала хорошенькая царевна, стараясь утихомирить гнев отца. Иван отступил, и снежные девы сникли. Царь-Дракон покинул сцену вместе со слугами-огнями, и Иван с царевной остались кружить друг вокруг друга, как настороженные волки.
Драная куртка свалилась с плеч Ивана – и я услышала, как весь зал дружно охнул. Окутанный ярким светом Севастьян Резкин казался таким привлекательным, что я с трудом заставила себя дышать.
Я скользнула взглядом по изящным, почти резным мускулам его живота и бедрам. Иван взял царевну за руку и поцеловал ее пальцы. Ее движения на его фоне казались более неуклюжими – как будто она мысленно считала шаги. А вот Севастьян двигался легко и плавно, как речной поток, словно вовсе не умел двигаться иначе.
Он поднял ногу царевны. Ее пальцы скользнули по его щеке.
Я ощутила себя невоспитанной зевакой, подглядывающей за нежным чудом, не предназначенным для чужих глаз. Примерно так же я чувствовала себя, глядя на чаек и бакланов, взлетавших с козырька под нашей крышей, – это зрелище заставляло меня стыдиться собственного тела, тяжелого и бескрылого.
Колено Ивана оказалось между бедер царевны, и я покраснела так отчаянно, что Ундина наверняка бы посмеялась надо мной, если бы повернулась. Но внимание всех сейчас было приковано к Севастьяну – он был тем маяком, что притягивал к себе взгляды.
Сколько бы там ни заплатил сестрицын ухажер за эти билеты, я бы с радостью заплатила больше – в два, нет, в три раза. Ибо впервые поняла, откуда у Зорьки с Ундиной эта безрассудная тяга покидать ночью постель и отправляться на поиски зрелищ вопреки суровым заповедям батюшки.