Астрид Линдгрен – Сказки скандинавских писателей (страница 21)
— Ну что с тобой? Чего плачешь? — спросила вторая.
— О, сдается мне, матушка, парень этот так пригож, что я жить не смогу, коли не заполучу его; но это, верно, невозможно, — ответила младшая.
— Тс-с-с, тс-с-с, мы с ним потолкуем, — сказала старшая, пытаясь утешить дочь.
Принялись они тут за еду, и тогда парень сделал вид, будто только-только проснулся, и поздоровался с ними. Они пригласили его поесть, но он поблагодарил и спросил, не хотят ли они попробовать молока, которое ему оставили.
Да, очень хотят, потому что, должна вам сказать, вкуснее цельного молока для хульдры ничего на свете нет.
Вот поели они все вместе, потолковали о том о сем, и вдруг старшая возьми да и скажи ему:
— Ты такой пригожий парень и дочери моей по душе пришелся! Коли и она тебе полюбилась и ты посулишь мне пойти к священнику и окрестить её, можешь взять её в жены. Если будешь добр к ней, и недостатка в приданом не будет. Получите все, что надобно для хозяйства в усадьбе, и еще много чего в придачу.
Ну, парню тоже показалось, что она ему полюбилась, и от такого предложения не отказываются. Вот и посулил он пойти к священнику и окрестить её, и быть добрым к ней — тоже. Поехали они домой, окрестили её, сыграли свадьбу и зажили припеваючи, как сказывают.
И вот однажды, когда он почему-то был груб с женой и перечил ей, услыхал он ночью на дворе страшный шум и возню. Но когда он утром вышел на крытую галерею, окружавшую дом, двор был полон всем, что только может понадобиться в приусадебном хозяйстве. Были там коровы и лошади, плуги, и санки для катанья с гор, и ободья, и кадки, и разная прочая утварь.
Когда же дело снова пошло к осени и выросла капуста, а жене надобно было рубить её и позаботиться об убое скота, у неё не оказалось ни доски для рубки капусты и мяса, ни даже корытца. Попросила она тогда мужа взять топор, подняться в горы и срубить высокую сосну; что росла у болота по дороге на сетер. Сосна, мол, нужна ей, чтобы вырезать корытце.
— Сдается мне, жена, ты не в своем уме, — ответил муж. — Неужто я должен срубить лучшее дерево в строевом лесу, чтобы сделать из него корытце? Да и как мне притащить его домой с горы в эту пору? Ведь оно такое громадное, что ни одной лошади это не под силу?!
Она, однако, продолжала просить мужа. Когда же он все равно не захотел идти, она взяла топор, поднялась в горы, срубила в лесу сосну и притащила её домой на плечах. Увидел это муж и так перепугался, что никогда больше не смел ей перечить или поступать против её воли. И с той поры никакого разлада между ними не было.
Вот такая история. Каким сильным и грубым человеком был мой дед, вы, наверняка, слышали. Моего брата, помещика, вы знаете, — не то угрожающе, не то шутливо сказала она. — Можете представить себе, что вас ожидает, если вы всерьез причините мне зло.
— Ты не собираешься ли остаться тут, Мари? — спросили мальчики; с совершенно синими от черники губами они появились у дверей с огромными охапками кустиков черники в руках. — Дождь уже давно прошел, пошли!
Мы поднялись; пышный нарост листвы, мха и лишайника, покрывавший сырые бревна стен, освеженный дождем, переливался на сияющем солнечном свету. На лесном приволье все растения и птицы сияли от радости. Перловник и линнея источали потоки благоухания, а ели струили на нас свой аромат. Лес был полон птичьим пением; на верхушке каждого дерева сидел певчий дрозд, насмехаясь над моей любовью, крапивник и королек желтоголовый пели наперебой, радуясь своему счастью; и лишь одна одинокая малиновка жаловалась среди густых-прегустых ветвей.
Пока мы шли густым лесом, спускаясь вниз по откосу, весь уезд Эвре — Ромерике [30] лежал перед нами залитый солнцем; над западными грядами гор, словно серая вуаль, висела еще пелена дождя, но к северу небо было таким чистым и ясным. Гора Мистбергет, любимица здешней округи, словно синеватый купол, вздымала свой свод, и мы видели холмы, леса, церкви и усадьбы, а мальчики отчетливо различали красное здание конюшни у себя дома в усадьбе. Мы быстро спускались вниз. Мари бежала наперегонки с мальчиками. Я не спеша брел сзади, меланхолично взирая на безводный ландшафт и утоляя жажду сочной черникой. Мы были уже недалеко от последнего перегона. Но когда мы подошли к приусадебному огороженному пастбищу, полуденное солнце, паляще-жаркое, стало так припекать, что выдержать было невозможно. Мари уселась в траву под старым дубом, а мы последовали её примеру. Внезапно внизу под нами всколыхнулся поток звуков. Мари удивленно прислушивалась, не сводя глаз со свода темных тенистых крон, словно ожидая узреть всех крылатых певцов леса.
Я узнал эти звуки. Они принадлежали редкому гостю в здешней округе; концерт давал нам желтогрудый певец. Он был в самом лучшем своем настроении. Он громко кричал, как сокол, и тихонько напевал, как чиж. Он одаривал нас трелями жаворонка, он пел, как скворец, и щебетал, как ласточка; он знал, как поет певчий дрозд и все пеночки-веснички. То было настоящее попурри из птичьих песен, ликующее и страдающее.
— Слышите? — воскликнула Мари, вскочив на ноги и танцуя вокруг дерева. — Когда я слышу эти звуки, во мне просыпается хульдра. Я чувствую, что мой дом здесь, точно так же, как ваш дом — в городе, с его книгами, комедиями и шарманками!
ВЕЧЕР В СОСЕДСКОЙ УСАДЬБЕ
Когда наблюдаешь жизнь и спешку, царящие теперь на улицах Кристианин [31], едва ли поверишь, что совсем недалеко ушло то время, когда частенько на здешних улицах днем было тихо, как в церкви. В те времена, тридцать — сорок лет тому назад[32], бывало, редко увидишь такое движение в самые оживленные ярмарочные дни, как теперь ежедневно видишь на рыночной площади или в других самых многолюдных местах прогулок горожан.
На той улице, где я бегал ребенком, меж камнями росла свежая, зеленая трава. Там чванливо расхаживали на свободе и клевали корм куры. Пономарь мог по полдня стоять, приоткрыв окно и справляясь у служанок о здоровье их хозяев или выслушивая, что они ели на обед. Нередко тишина прерывалась грохотом экипажа. Посреди улицы, в сточной канаве у самого тротуара, плескались утки, не подозревая, что на свете есть сторож и арестанты в ратуше; а ястреб отважно охотился на их утят. Да, согласно достоверному преданию, дело зашло так далеко, что ястреб однажды покусился на очень важное духовное лицо — вцепился в парик старого пробста [33] Лумхольца, который без шляпы, заложив руки за спину, совершал свою обычную послеобеденную прогулку, облаченный в широкополую жемчужно-серую рясу со стальными пуговицами, в черные панталоны до колен и башмаки с серебряными пряжками.
— Нет, гляньте-ка на этого разбойника! — вскричал он своим могучим голосом, в котором звучали нотки ютландского произношения [34]. Он стоял сгорбленный и грозил кулаком птице, которая поднималась ввысь вместе с напудренной, красиво причесанной добычей, владелец которой меньше всего мечтал увидеть её украшением ястребиного гнезда. Уличные мальчишки, для которых пробст был, наверняка, грозой, вероятно, ждали, что он закричит вслед ястребу: «Тебя, wahrhaftig [35], надо упрятать в тюрьму!» (слова, которые он употреблял, когда речь шла о конфирмантах [36] и о тех, кого он почитал «сквернословами и непримиримыми в совместной жизни», когда во время своих вечерних прогулок наблюдал добрых людей, заглядывая к ним в окна).
Дети вертелись, кричали и жили полной жизнью, захватив, можно сказать, улицу в свое единоличное владение. И все это происходило на таком большом протяжении, которое ныне невозможно представить себе даже наверху, на таких заселенных улицах, как Воллгатен, и далеко-далеко в предместьях. Я и соседские дети обыкновенно обретались на лугу, где нынче находится Биржа, или на кладбище; позднее там были выстроены мясные лавки. Среди могильных камней и могил, под вековыми каштановыми деревьями, которые уже давным-давно срублены, прохладными летними вечерами шли разные веселые игры. И я, наверняка, никогда не забуду то смешанное со страхом чувство, которое охватывало нас, когда мы в сумерках смотрели сквозь окошечки церковного склепа на могучие гробы до тех пор, пока нам не начинало казаться, что они открываются и мертвые встают из своих могил. И мы в ужасе бежали домой, чтобы на следующий вечер снова отважиться на то же самое. Осенью мы охотней искали прибежище во дворах усадеб, которые в те времена вовсе не так далеко отстояли друг от друга. Редко случалось так, что в одной усадьбе селилось больше одного, а в крайнем случае, несколько семейств.
Ближайшая к нам усадьба была одним из самых излюбленных мест для игр и сборищ на всей улице. То было старинное подворье с большим жилым домом, окруженным со всех сторон чердаками, темными таинственными крытыми галереями и пристройками с односкатной крышей, складами и амбарами. Надо всем этим поднимались высокие голые стены соседских дворовых построек и прирубов. Все это делало старинное строение еще более сумрачным и заброшенным. Будничные и обжитые горницы дома были обращены к улице, и только сквозь низенькие кухонные окошечки с мелкими зеленоватыми, обрамленными свинцом стеклами и из длинных крытых галерей можно было видеть то, что творится в доме. Поэтому осенью стайка детей, живущих по соседству, избирала это подворье как одно из самых привольных мест для игр. Детские игры и забавы редко нарушал кто-либо из немногочисленных обитателей усадьбы. И брани на их долю тоже никогда не выпадало, разве что владельцу усадьбы, стареющему купцу, нужно было добраться на свои склады. Все эти горницы и чердаки, кладовые и галереи были самым великолепным местом для игры в прятки, какое только можно пожелать. Для нас они были словно множество незнакомых краев и стран, и немало было совершено там смелых путешествий. И все же мы редко, не испытывая страха, приближались к сеновалу и к длинной темной галерее, окружавшей его и ведущей к большим верхним горницам. Там жил тогда некий лейтенант, и там же находились детская комната и спальня хозяйки — мадам. Но вовсе не из страха перед мадам и лейтенантом держались мы подальше от чердачной галереи; правда, и лейтенант, когда бывал дома, совершенно не жаждал видеть нас в пределах своих владений. Но человек он был очень добрый, и его сабли, пистолеты и ружья для многих из нас обладали такой же притягательной силой, как пасторали и сцены из охотничьей жизни со всевозможными удивительными животными, которые украшали его «залу» — роскошнейшую горницу всего дома. Мадам была молода, добродушна и смешлива и редко интересовалась жизнью, которую мы вели. Разве что, когда лейтенант, вернувшись с пирушки и стремясь отдохнуть после ночного кутежа, спал крепким послеобеденным сном. Кроме того, она много бывала в гостях и часто в Комедии в Гренсехавене[37]. Нет, нас пугали вовсе не мадам и не лейтенант. Но когда заходило солнце, на галерее и сбоку от неё на чердаке бывало так темно и неуютно, особенно осенью! И мы знали тогда, что там живет домовой [38]. Ула-работник сказывал про это, а Кари Гусдал засвидетельствовала его слова о том, что Гудбранн, работник, служивший в усадьбе тогда, когда еще был жив «сам дедушка», схватился с домовым врукопашную на сеновале. Гудбранн был так силен, что мог поднять лошадь и удержать на плечах четыре тённе [39] ржи, но домовой был еще сильней. Бороться с ним было все равно что бороться со стенкой бани, говаривал Гудбранн. И как он с ним ни боролся, он не мог сдвинуть его с места. Когда же домовому это надоело, он схватил Гудбранна, словно охапку сена, и швырнул его вниз в конюшню через отверстие в полу. И с того времени Гудбранн ни одного дня не был бодр и здоров. Он остался скрюченным и хромым на всю жизнь; таким, каким мы все его и видели.