реклама
Бургер менюБургер меню

Астольф Кюстин – Николаевская Россия (страница 19)

18

Все видят тяжелое состояние императрицы, но никто не говорит о нем. Государь ее любит: лихорадка ли у нее, лежит ли она, прикованная болезнью, к постели, он сам ухаживает за нею, проводит ночи у ее постели, приготовляет, как сиделка, ей питье. Но едва она слегка оправится, он снова убивает ее волнениями, празднествами, путешествиями. И лишь когда вновь проявляется опасность для жизни, он отказывается от своих намерений. Предосторожностей же, которые могли бы предотвратить опасность, император не допускает: жена, дети, слуги, родные, фавориты — все в России должны кружиться в императорском вихре, с улыбкой на устах, до самой смерти, все должны до последней капли крови повиноваться малейшему помышлению властелина, оно одно решает участь каждого. И чем ближе кто-либо к этому единственному светилу, тем скорее сгорает он в его лучах; вот почему императрица умирает!

Сегодня утром, наскоро одевшись, я отправился в карете французского посла в дворцовую церковь и по дороге, проезжая по площадям и улицам, ведущим во дворец, внимательно следил за всем окружающим. Вблизи дворца я увидел войска, которые показались мне по своему внешнему виду не вполне соответствующими их громкой славе, но лошади у всех великолепные. Огромная площадь, отделяющая дворец государя от всего остального города, была усеяна придворными каретами, ливрейными лакеями, солдатами в форме всех цветов: наиболее заметными из них были казаки. Несмотря на обилие народа, нигде не наблюдалось особого скопления, до того обширна дворцовая площадь. Придворные кареты выглядят богато, но не очень заботливо содержатся и потому не кажутся элегантными. Плохо выкрашенные и еще хуже отполированные, они тяжелы на ходу и запряжены четверкой лошадей в чрезвычайно длинных постромках.

Занятый созерцанием новизны и блеска всего, что бросалось в глаза, я очутился перед грандиозным дворцовым перистилем, к которому среди тысячеголосого шума непрерывно подъезжали кареты с нарядной придворной знатью в сопровождении своих полудиких по внешности и таковых же в действительности лакеев, наряд которых по блеску и богатству почти не отличался от великолепного одеяния их господ.

Выходя поспешно из кареты, чтобы не потерять из виду тех, с которыми я должен был войти водворен, я едва почувствовал, что зацепился шпорой о подножку. Представьте же себе мое положение, когда я минуту спустя, при первом же шаге по великолепной дворцовой лестнице, заметил, что я потерял шпору и вместе с ней — что еще ужаснее — оторвался каблук, к которому шпора была прикреплена. Я был, таким образом, наполовину без обуви. Это злоключение, происшедшее как раз в тот момент, когда я должен был впервые предстать перед человеком столь же, по рассказам, педантичным в мелочах, сколь и могущественным, показалось мне истинным несчастьем. Русские насмешливы, и мысль послужить объектом для их шуток была для меня невыносима. Что делать? Вернуться к подъезду, чтобы искать там обрывки моей обуви? Но кареты, наверное, уже раздавили несчастный каблук, найти его было бы чудом, а если даже найти, то что с ним делать? Не в руках же внести его во дворец? На что же решиться? Оставить французского посла и вернуться домой? Но в такой момент это было бы скандалом. И в то же время появиться в таком виде пред глазами монарха и придворных— значит погубить себя в их мнении. Пришлось подчиниться неизбежному. Краснея, я постарался затеряться в толпе. Но в России, как я уже говорил, нигде нет толпы, в особенности же ее не было на этой роскошной лестнице нового Зимнего дворца, наиболее грандиозного и великолепного из дворцов всего мира. Я чувствовал, что моя природная робость еще значительно возросла благодаря этой смешной случайности, но я решил взять себя в руки и зашагал, возможно меньше прихрамывая, через бесконечные залы и помпезные галереи, проклиная в душе их яркий свет и колоссальную величину, так как они лишали меня всякой надежды избегнуть любопытных взоров придворной знати. Русские не только склонны к насмешке, они холодны, хитры, остроумны и малоделикатны, как все честолюбцы. Они особенно недоверчивы к иностранцам, суждений которых опасаются, так как считают, что мы не очень благожелательно к ним относимся. Это заранее делает их враждебно к нам настроенными, хотя внешне они кажутся вежливыми и гостеприимными.

Наконец не без труда я достиг дворцовой церкви и здесь мгновенно забыл все, и себя самого, и мое глупое затруднительное положение. Да и все окружающие были настолько поглощены происходящим, что никто почти не заметил дефекта моей обуви. Необычайность зрелища вернула мне хладнокровие и самообладание. Я снова стал простым путешественником и вернулся к своей роли философски беспристрастного наблюдателя.

Еще два слова о моем костюме. Он был предметом длительной дискуссии, причем молодые атташе посольства советовали мне одеть мундир национальной гвардии, но я побоялся, что он не понравится государю, и явился в мундире генерального штаба. Меня предостерегали, что эта форма новая, здесь почти неизвестная и что она может послужить поводом для великих князей и самого императора ко всякого рода расспросам, которые смогут поставить меня в затруднительное положение. До сих пор, однако, никто на мой мундир не обратил ни малейшего внимания.

Церемониал венчания по греческому обряду продолжителен и величествен. В восточной церкви все служит символом. Блеск церковной службы, казалось мне, еще увеличивает великолепие дворцового торжества. Стены, плафоны церкви, одеяния священнослужителей — все сверкало золотом и драгоценными камнями. Здесь было столько сокровищ, что они могли поразить самое непоэтическое воображение. Это зрелище напоминает фантастичные описания из «Тысячи и одной ночи». Оно захватывает, как восточная поэзия, в которой ощущение служит источником чувства и мысли.

Дворцовая церковь не очень обширна. Она была наполнена представителями всех монархов Европы и Азии, несколькими иностранцами, подобно мне получившими разрешение присутствовать в составе дипломатического корпуса, женами послов и, наконец, придворными чинами. Нас отделяла балюстрада от полукруглого зала, в котором помещался алтарь, похожий на низкий четырехугольный стол. На клиросе видны были места, предназначенные для царской фамилии и остававшиеся пока пустыми.

Я мало видел могущего сравниться по великолепию и торжественности с появлением императора в сверкающей золотом церкви. Он вошел с императрицей в сопровождении всего двора, и тотчас мои взоры, как и взоры всех присутствующих, устремились на него, а затем и на всю императорскую семью. Молодые супруги сияли: брак по любви, в шитых золотом платьях и при столь пышной обстановке — большая редкость, и зрелище поэтому становилось еще гораздо интереснее. Так шептали вокруг меня, но я лично не верю этому чуду и невольно вижу во всем, что здесь делается и говорится, какой-либо политический расчет. Император, быть может, и сам обманывается: он верит, что поступил с отеческой нежностью, в то время как в глубине души этот выбор был, наверное, обусловлен надеждой на какую-либо выгоду в будущем. Честолюбие подобно скупости: скупец рассчитывает даже тогда, когда, казалось бы, поддается бескорыстному влечению сердца.

Хотя присутствующих было много, а церковь невелика, тем не менее нигде не наблюдалось ни малейшего замешательства. Я стоял среди дипломатического корпуса, вблизи балюстрады, и мог легко наблюдать лица и движения всех высокопоставленных особ, которых объединил здесь долг и любопытство. Почтительное молчание не нарушалось ни малейшим звуком. Яркие солнечные лучи освещали внутренность церкви, жара в которой, как мне говорили, достигала 30 градусов. Позади государя виден был в длинной золотой одежде и востроконечной, золотом вышитой шапке какой-то татарский хан, наполовину подвластный, наполовину независимый от русского государя. Этот маленький восточный князек, поставленный завоевательной политикой своего высокого покровителя в крайне двусмысленное положение, признал за благо вымолить у царя «всея Руси» разрешение принять в число своих пажей собственного сына, привезенного в Петербург, чтобы тем обеспечить ему соответственную будущность. Эта поверженная власть, которая служила рельефом для власти торжествующей, невольно напомнила мне о величии Рима.

Придворные дамы и жены послов цветущей гирляндой украшали церковь. В глубине последней, на первом плане, перед ротондой, поражающей богатством росписи своих стен, расположилась вся царская семья. Сверкающее под лучами солнца золото создавало впечатление божественного сияния над головой императора и его детей. Украшения и драгоценные камни дам блистали волшебным светом среди всех сокровищ Азии, покрывающих стены храма, в котором царская роскошь, казалось, соперничала с величием Бога. Власть небесную здесь чтили, не забывая в то же время и о власти земной. Все было великолепно и достойно удивления, особенно если вспомнить то еще не слишком отдаленное время, когда брак дочери русского царя оставался совершенно незамеченным в Европе и когда Петр I объявлял, что ему принадлежит право завещать престол, кому он пожелает{41}. Какой прогресс за столь короткое время!