реклама
Бургер менюБургер меню

Аслан Юсубов – Пустоши моих мыслей (страница 3)

18

Диана села напротив Идриса, но не за стол, отделяющий их друг от друга, а сбоку, под углом, чтобы он мог смотреть в окно или в стену, если захочет, и не чувствовать себя загнанным в угол.

— Я принесла бумагу и карандаши, — сказала она, выкладывая на стол несколько простых карандашей разной мягкости и стопку белой бумаги, такой чистой и гладкой, что на неё хотелось смотреть, не отрываясь. — Ты не обязан говорить со мной словами, можешь рисовать то, что чувствуешь или видишь, можешь не делать вообще ничего, а я просто посижу рядом, если ты не против.

Идрис смотрел на бумагу, и белизна её манила его, обещая чистый лист, на котором можно было разместить всё, что накопилось внутри за годы молчания, не боясь, что слова будут слишком маленькими и плоскими для его чувств. Он протянул руку и взял карандаш, самый мягкий, почти уголь, и Диана замерла, стараясь даже дышать тише, чтобы не спугнуть этот редкий момент, когда крепость приоткрывает свои ворота хотя бы на миллиметр. Идрис начал рисовать, и рука его двигалась по бумаге легко и уверенно, словно делала это каждый день, хотя на самом деле он не рисовал уже много лет, впервые попробовав это вчера, с тех самых пор, как мир стал слишком громким и требовательным, а карандаши перестали успевать за образами, рождающимися в голове.

На бумаге появился автобус, старый и пыльный, с затемнёнными стёклами, за которыми угадывались силуэты людей, и автобус этот ехал по бесконечной дороге через пустошь, и на горизонте не было ничего, кроме серого неба и серой земли, сливающихся в одну линию.

Диана смотрела на рисунок и чувствовала, как внутри у неё что-то сжимается от тоски, которую излучало это изображение, тоски такой глубокой и всеобъемлющей, что дышать становилось трудно.

— Это место, куда ты уходишь? — тихо спросила она, не столько спрашивая, сколько утверждая, потому что ответ был очевиден для того, кто умеет читать между линий.

Идрис кивнул, не поднимая глаз от рисунка, и добавил ещё несколько штрихов, прорисовывая фигуру водителя, чьё лицо было размытым и нечётким, почти невидимым.

— А кто там едет с тобой? — спросила Диана, указывая на силуэты в салоне автобуса. — Ты рисуешь людей, которых встречаешь там?

Идрис остановился и задумался, прикусив губу, и Диана видела, как он борется с желанием уйти в свой мир прямо сейчас, прямо здесь, при ней, потому что вопросы были слишком трудными и требовали ответов, на которые у него не было сил.

Неожиданно дверь открылась, и в кабинет вошёл Мамедов, и Идрис вздрогнул так сильно, что карандаш выпал из его руки и покатился по столу, оставляя за собой серый след.

— Извините, что прерываю, — сказал Мамедов, и голос его звучал ровно и спокойно, но глаза его скользнули по рисунку и задержались на нем дольше, чем требовалось для простого любопытства. — Кузин просил передать, что через час придёт адвокат потерпевшей стороны, хочет поговорить со свидетелем.

— Я думаю, это не лучшая идея сейчас, — ответила Диана, вставая между Мамедовым и Идрисом, словно защищая его от невидимой опасности. — Идрис не готов к общению с посторонними.

Мамедов посмотрел на неё долгим взглядом, и в этом взгляде читалось что-то такое, от чего Диане стало не по себе, хотя она не могла объяснить причину этого чувства даже самой себе.

— Я просто передаю просьбу, — сказал Мамедов, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. — Решать вам, как специалисту, но учтите, что дело не ждёт, и каждая минута молчания вашего подопечного может стоить кому-то жизни.

Он вышел так же внезапно, как и вошёл, и после его ухода в кабинете остался запах его одеколона, резковатый и навязчивый, смешанный с чем-то ещё, что Диана не могла определить, но что заставило её насторожиться.

Идрис сидел неподвижно, глядя на дверь, за которой скрылся Мамедов, и лицо его выражало такую сложную гамму чувств, что Диана растерялась, пытаясь их расшифровать: страх, узнавание, тоска и ещё что-то, похожее на жалость.

— Ты его знаешь? — спросила Диана, садясь обратно на своё место. — Ты уже видел его раньше?

Идрис медленно кивнул и снова взял карандаш, но рисовать не стал, а просто сжимал его в пальцах так сильно, что костяшки побелели.

— Ты можешь мне рассказать? — спросила Диана, понимая, что рискует, что давит слишком сильно, но чувствуя, что этот момент может быть ключевым. — Не словами, можешь нарисовать.

Идрис посмотрел на чистый лист бумаги, потом перевёл взгляд на дверь, потом снова на бумагу, и рука его дрогнула, начиная новый рисунок поверх старого, смешивая образы в один сложный и противоречивый сюжет. На этот раз он рисовал не автобус и не пустошь. Он рисовал кухню, маленькую и тесную, с обоями в цветочек, с чайником на плите, с двумя фигурами за столом, пьющими чай и о чем-то разговаривающими, и одна из этих фигур была сам Идрис, а вторая — Мамедов, и оба они выглядели спокойными и умиротворёнными, словно старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки.

Диана смотрела на рисунок и не верила своим глазам, потому что Идрис изобразил сцену, полную такого тепла и доверия, какое невозможно представить между свидетелем и следователем, между замкнутым молчуном и усталым майором.

— Это там? — спросила она, касаясь пальцем рисунка, но не прикасаясь к самой бумаге, словно боялась разрушить хрупкое изображение. — В твоём мире?

Идрис кивнул и добавил ещё одну деталь: на руке Мамедова, в том месте, где закатан рукав майки, проступила тёмная линия, похожая на шрам или татуировку, и Идрис обвёл её несколько раз, делая более заметной.

— Это важно? — спросила Диана, и сердце её забилось быстрее, потому что она чувствовала, что приближается к чему-то очень важному, к той самой границе, за которой начинается разгадка.

Идрис поднял на неё глаза впервые за все время их знакомства, и взгляд его был таким ясным и осмысленным, что Диана на мгновение забыла, что перед ней человек, который не может говорить в реальности. Он протянул руку и взял её ладонь, и прикосновение его пальцев было холодным и сухим, и он нарисовал на её ладони что-то невидимое, водя пальцем по линиям жизни и судьбы, и Диана поняла: он пытается передать ей то, что не может сказать словами, то, что слишком важно, чтобы остаться невысказанным.

В этот момент дверь снова открылась, и на пороге появился Кузин с озабоченным лицом и сообщил, что пришёл адвокат и что Идрису придётся выйти в коридор для формальной процедуры опознания по фотографиям, даже если он не будет говорить.

Диана хотела возразить, но Идрис уже встал и направился к двери, и она пошла за ним, чувствуя, что только что произошло что-то очень важное, что-то, что может изменить всё, но что именно — она ещё не успела понять.

Идрис сидел на крыльце старого дома, и перед ним простирался двор, залитый южным солнцем таким ярким, что глаза слезились, если смотреть вдаль, не прищуриваясь. Во дворе росла старая айва, усыпанная жёлтыми плодами, пахнущими мёдом и детством, и под этой айвой сидела бабушка и чистила яблоки для варенья, и нож в её руках двигался ритмично и спокойно, срезая кожуру длинными тонкими лентами.

Идрис любил смотреть, как она это делает, потому что в этом движении было что-то умиротворяющее, что-то, что говорило ему: мир не спешит, мир никуда не бежит, мир просто есть, и в этом его главное достоинство.

— Ты опять молчишь, Идрис, — сказала бабушка, не глядя на него, потому что она всегда знала, где он находится и что делает, даже не поворачивая головы. — Всё молчишь и молчишь, скоро слова забудешь, как их произносить.

— Я помню, бабушка, — ответил Идрис, и голос его здесь, в этой фантазии о детстве, был звонким и чистым, без той хрипотцы, которая появилась позже, когда он перестал пользоваться им в реальности. — Просто не всегда есть что сказать.

Бабушка усмехнулась и бросила очищенное яблоко в таз с водой, где оно тихо плеснуло, поднимая маленькие брызги, сверкающие на солнце как алмазы.

— Глупый ты еще, маленький, — сказала она ласково. — Говорить всегда есть что, вот смотри: яблоко пахнет так, как пахло в моем детстве, когда мы жили в горах и у нас был свой сад — это уже тема для разговора. Солнце греет спину, и я чувствую, как тепло расходится по всему телу, и вспоминаю, как мы с твоим дедом грелись на камнях у реки — это тоже тема. Вокруг нас тысяча тем, а ты говоришь, что нечего сказать.

Идрис задумался над её словами и посмотрел на свои руки, маленькие ещё, детские, с обкусанными ногтями, и подумал о том, что бабушка права, но не совсем, потому что дело было не в темах, а в том, что слова, которыми он пытался описывать мир, всегда оказывались слишком маленькими для того, что он чувствовал.

— Ты знаешь, бабушка, — начал он медленно, подбирая выражения, — когда я смотрю на что-то красивое, например, на горы или на море, мне хочется не говорить, а молчать, потому что если я начну говорить, красота уменьшится, понимаешь? Она станет просто словами, а была чем-то большим.

Бабушка остановилась с ножом в руке и посмотрела на него долгим взглядом, и в глазах её было что-то такое, от чего Идрису стало тепло и спокойно, потому что этот взгляд говорил: я понимаю тебя, маленький, я всегда тебя понимала и всегда буду понимать.

— Ты особенный, Идрис, — сказала она тихо. — Ты чувствуешь мир глубже других. Это дар и проклятие одновременно. Ты будешь часто молчать, и люди будут думать, что ты пустой внутри, но я-то знаю, что внутри у тебя целый мир, больше, чем у всех них, вместе взятых.