18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Артём Боровик – Детектив и политика 1990 №5(9) (страница 18)

18

Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним — ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка — словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул: "Вон Панченко, он убивал — пускай и расплачивается!" Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: "Она! Она в меня стрелял!"

Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев — показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня. Пока подследственные сидели в Пули-Хумри, им ребята с полка регулярно героин и опиум передавали. Шприц достали раньше. Долбились ежедневно. На пятый месяц они закололись до чертиков — ходить не могли: их водили. На суде Панченко сказал: "Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день на тот свет отправлял, вы говорили — молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета!.. А когда я жрать захотел — хорошо, надолбился я тогда, пьяным был — и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?! Суд заявил, что Панченко извергает антисоветскую пропаганду… Ротный тогда пришел к нам и сказал: "Вот видите, братва, три дурака попались. Делайте, что хотите, но не попадайтесь!"…

— …Не верю, что ротный так сказал, — лейтенант сплюнул в люк. — Не верю, и баста!

— В рассказе Ковальчука я обнаружил достаточно логических несостыковок, — заметил я. — Однако меня интересует не столько мера правдивости этого человека, сколько его образ мышления. Конечно, и он, и Мовчан, и другие бывшие военнопленные старались оправдать свое дезертирство в моих, но, главное все-таки в своих глазах. На меня им было плевать. Они знали, что мы вряд ли еще когда-нибудь свидимся.

— Кто их разберет… — задумчиво произнес лейтенант и положил ноги на сиденье. — А сам Ковальчук считает, что он благородней Панченко?

— По-моему, нет.

Я взял флягу, гревшуюся у воздуходува, и сделал большой глоток крепкого чаю…

…Ковальчук налил в пластиковый стаканчик "Коку" и, лихо запрокинув голову, осушил его до дна. Словно стопку водки.

— Сколько раз, — сказал он, — мне самому приходилось делать то же самое. Просто-напросто Панченко попался, а другие — нет.

Ковальчук покрутил сигаретку в крепких, мозолистых пальцах с обгрызенными ногтями. Понюхал ее, закурил.

— Как-то, — вспомнил он, — у нас скопилось три битых БТРа. Начальство собралось отправить их обратно в Союз. По этому поводу заставили нас три дня корячиться, отвинчивать днище. Туда надо было барахло засунуть, чтобы в Союзе сдать: контрабанда. Ведь никто на границе не будет дрючиться со шпангоутами, смотреть, что везут. Проверяющий подмахивает бумагу, а не хочет — его покупают.

От нас два солдата ездили в Союз, сопровождали. Чтобы они держали рот на замке, офицеры разрешили им пару недель дома поболтаться… Половину барахла солдаты унесли тогда с собой: думаешь, офицер помнит, что везет? Сколько за годы войны наркотиков и оружия в Союз было переправлено — подумать страшно…

После гашиша — крутой кайф. Правда, следом — зверский аппетит. Вот тогда-то и прешь за бараном в кишлак. Можно хорошо отключиться, если накуришься и напьешься одновременно. Но вот чем гашиш плох: если в твоей голове застряла какая-то проблема, она начинает тебя убивать, сводить с ума. Я дурел, бесился от гашиша. Начинал опять и опять думать о войне, о том, кто же следующий в этой б… роте?!

На операцию лучше всего идти обкуренным: звереешь. После водки или сухого спирта, разбавленного в воде, ты все свое тело чувствуешь, а после наркотика — вроде как обезболиваешь себя, вообще перестаешь что-либо чувствовать. Только вот потом приходишь и падаешь. Словно где-то внутри завод кончился. И каждая мышца болит. А на боевых — куришь и бегаешь. Куришь и бегаешь, как чумной. Гашиш глушит эмоции, сглаживает нервные срывы. А их полно. Особенно вначале.

Видишь, как приятель в кишлаке ногой дверь вышибает. А оттуда — смуглая тощая рука с серпом. Р-р-раз по брюху: все кишки на земле. А приятель стоит, смотрит и поверить не может, что это не во сне. Ты видишь такое — тебе плевать, что и кто там в доме. Ты туда лимонку — одну, другую. Бум-м! Крыша взлетела. Когда ты накурился, не замечаешь, что устал. Носишься козлом по горам и кишлакам без остановки.

Ковальчук достал из кармана синий платок и вытер им вспотевший лоб. Капельки пота катились от висков вниз по щекам. Правый уголок рта чуть дрожал.

— Потерял я себя там, — сказал он упавшим голосом. — Потерял… Потом еще случай был… Хотя погоди, дай стих прочитаю.

Он откинулся на спинку стула, глянул вверх, словно было там начертано что-то, невидимое мне. И начал тихим низким голосом:

Дорога, Колесом раздавлена душа… Нервы, Банку водки пропускаю. Кошмар, Куски судьбы. Я девочку в белом вспоминаю. Рамадан. Она так молода, Через дорогу, словно лебедь, проплывала. Рывок, толчок, — Кровавая слеза мне на сердце По триплексу спадала И только пульс Налитых кровью глаз. Свою сестру на место той я ставил. И снова крик, Скрипели тормоза. Тянули жилы. Ад мне напевали…

Несколько мгновений он сидел молча, медленно опускал глаза. Когда его взгляд пересекся с моим, Ковальчук усмехнулся. Выждал несколько секунд, сказал:

— Так вот, случай был. Стихи как раз об этом. Сопровождали мы группу артистов, которые неожиданно свалились на наши головы. Мы только что провели недельную операцию в переулках Айбака и приехали в расположение, чтобы выспаться. А тут на тебе! Звонит начальник штаба и говорит: "Слышь, ребята, тут артисты приехали выступать перед афганскими коммунистами, так надо их до Джаркундука подкинуть, да и вам интереснее с бабами проехаться". Хорошо, сделаем. Сели по машинам. Выехали на дорогу. БМП, соприкоснувшись стальными зубчатыми гусеницами с асфальтом, взревела, выбросила клубы черного дыма и набрала скорость.

В десантном отделении машины находились молодая певица, прапорщик и я. Прапорщик все приставал к девушке с дурацкими шутками, показывал ей свой пистолет, рассказывал ей про свои похождения. Я же поглядывал на нее редко, только в тот момент, когда отрывался от прицела. Она сидела за пультом лазерного оператора, и получалось так, что мы встречались глазами. И вот в один момент она мне говорит: "У тебя красивые глаза. Я бы хотела иметь такие, давай поменяемся". — "Слышишь, девушка, оставь меня, если я оторвусь от прицела, то ты и я окажемся на том свете, поняла?" — ответил я ей. Прапор все продолжал рассказывать ей о том, какой он великий вояка. Вдруг она сказала: "Пошел ты вон!" Водитель услышал это, обернулся и, скаля зубы, крикнул прапору: "Молодец баба! Как она тебе врезала!" Зазевавшийся водитель не сумел удержать машину. Она пошла юзом прямо на обочину дороги, где стояли ребятишки — девочка двенадцати лет и мальчик. Было ему лет семь, не больше. Мальчик выскочил из-под гусеницы, а девочка не успела. Ее широко открытые черные глаза в предсмертном крике смотрели мне в прицел, оставляя черно-белую фотографию на моем сердце. Я заорал: "Коля, вправо!" Но было уже поздно. Левый бок машины слегка качнуло: девочку намотало на гусеницу. Я видел сквозь триплекс окровавленные куски мяса. Все еще слышал ее крик. Прапор рыпнулся к рации: "Ромашка"! "Ромашка!" В ответ заорал капитан: "Приедешь, я вам всем… дам!" У машины номера были замазаны грязью, ее не запомнили.

Когда мы подъехали к месту, певица, увидев кровь на броне, спросила: "Ой, что это?" Прапор стал объяснять. Певица стояла, кивала головой, приговаривала: "Да, понимаю… Что поделаешь… Война есть война…" Повернулась и пошла петь свои дурацкие песни.

А я сидел на башне машины с Колей, курил гашиш, проклиная себя, певицу и прапорщика.

Ковальчук скрестил руки на груди и выпустил мне в лицо струю дыма.

— За два года, — сказал он, — я выполнил все приказы, которые мне давались. Потом подумал: не могу я так жить больше!!! Не могу жить в этом обмане! Господи, думал я, ведь он меня будет преследовать всю оставшуюся жизнь. Я постараюсь, конечно, залить ложь водкой. Но найти себя не смогу. Даже написать о пережитом не смогу. Ведь тогда, в восьмидесятом году, замполит говорит, что по возвращении из Афгана мы не имеем права рассказывать про войну.

Я решил уйти, когда мне оставалось всего десять дней до отъезда, когда, собственно, все бумаги и документы уже были у меня на руках. Я написал последнее письмо домой, собрал всю свою амуницию, взял оружие и ушел.

В кишлаке неподалеку меня приютили партизаны. Мы сидели и пили чай. В какой-то момент я спиной понял, что кишлак окружают наши. Меня схватили, вернули на кундузскую гауптвахту. Началось четырехмесячное следствие.

31 июля 1982 года я попытался уйти опять. Пошел в сортир, отодрал доску от стены, пролез в дыру и рванул. На этот раз я победил. Четыре долгих года провел я в повстанческом отряде Теперь я здесь. Все.

Ковальчук сидел молча, устало опустив голову. Я ждал несколько секунд, перехватил тяжелый взгляд Ковальчука, посмотрел на него в упор: глаза — в глаза.

— А теперь, — попросил я, — попытайся объяснить мне свой уход как можно более компактно. В двух-трех предложениях.