реклама
Бургер менюБургер меню

Артур Крупенин – Энигматист (страница 27)

18px

— Рисунок?

— Ага.

Лучко, аккуратно смахнув крошки, выложил на стол лист бумаги.

Судя по всему, копию снимали с очень ветхого оригинала. Мастерски сделанный углем рисунок представлял собой группу мифологических фигур. Ее центр был обведен жирным прямоугольником. Площадь за пределами прямоугольника была слегка заштрихована. Впрочем, эта часть не несла ничего важного в плане композиции, поскольку являлась фоновым пейзажем с горами, лесами и реками. Глеб снова осмотрел центральный фрагмент, в самой середине которого располагался трон с восседавшим на нем верховным божеством. Чуть поодаль, почтительно расступившись, Громовержца окружали с десяток других олимпийцев. Рисунок был подписан по-гречески: «Зевс, окруженный сонмом богов». И ниже лаконичная приписка: «Зевксис».

Понаблюдав за изменением выражения лица Стольцева, Лучко заметил:

— У тебя такой вид, как будто тебя огрели по башке чем-то тяжелым.

— Примерно так и есть. Понимаешь, для Древнего мира Зевксис — все равно что для нас Леонардо или Микеланджело. Гений гениев.

— Даже так?

— Можешь мне поверить.

— А сколько, по-твоему, может стоить такая картина сегодня?

Глеб задумался.

— Полотна Зевксиса даже в древности стоили поистине огромных денег. Богатейшие города-государства всем миром скидывались на приобретение его шедевров. А поскольку эта картина может оказаться единственной дожившей до нашего времени, ее ценность просто невозможно измерить обычными мерками.

— Но ведь на рынке ее не сбагришь, верно?

— Думаю, покупатель уже давно определен. Как только картина окажется у него в сейфе, пиши пропало.

— Это точно.

— Представляю, как эту новость воспримет научное сообщество.

— Тс-с. Пока никто ничего знать не должен! — строго предупредил капитан.

— Я понимаю, — заверил следователя Глеб, про себя сознавая, что не сможет скрыть эту уникальную новость от Буре.

— А можно мне взять рисунок?

— Да ради бога.

За разговором они успели выпить по паре чашек кофе и доесть все, что заказали: салат для Глеба и две тарелки сладостей для капитана.

Настал черед долгожданного дармового десерта. Им оказалась слоеная пахлава, источавшая божественный аромат, причем порция, предложенная Лучко, размером превосходила ту, что принесли Глебу, раза в полтора-два. Заметив разницу, капитан вопросительно посмотрел на хозяйку, задержавшуюся у стола. Она улыбнулась одними глазами, формой и размером смахивающими на те, что древний художник изобразил на Влахернской иконе. У Глеба даже мелькнула мысль о том, что богомазы всех времен и народов, похоже, писали своих Богородиц исключительно с армянских женщин.

— Вы не едите, вы пируете! — пояснила хозяйка свою щедрость, мило и совсем необидно передразнив нежно-плотоядные взгляды, которыми Лучко периодически окидывал поглощаемые плюшки. Глеб расхохотался, а капитан, к его удивлению, густо покраснел.

Они расплатились, и Глеб проводил следователя до метро.

— Хорошее место, надо взять на заметку, — прочувствованно сказал капитан, кивнув на «стекляшку», и скрылся в подземном переходе.

Дома Глеб сразу же засел за компьютер. Положив перед собой взятый у Лучко листок, он раскрыл файл с манускриптом, присланным Ди Дженнаро. Неспроста почерк еще в кафе показался Глебу знакомым. Обе страницы были написаны одной и той же рукой. Рукой Афанасия Никомидийского.

Мало того, рисунок, обнаруженный итальянской полицией, несомненно, был фрагментом того же манускрипта, что прислал Ди Дженнаро.

Глава XXIII

…Сын мой, теперь ты понимаешь, зачем я извожу время, чернила и пергамент. Хочешь узнать, отчего манускрипт, задуманный как Книга Судьбы, превратился в Книгу Мести? Наберись терпения.

Меня купили на никомидийском рынке. Том самом рынке, куда отец пару раз брал нас с братом с собой. Тот год, помнится, выдался урожайным, и отцу в одиночку было не справиться. А потом пришла засуха. И на следующий год тоже.

Немногие нынче вспомнят, что согласно эдикту, объявленному августейшим Константином еще за два года до моего рождения, граждане империи получили законное право продавать собственных детей. Разумеется, только в случае крайней нужды.

Говорят, что, стоя пред толпой потенциальных покупателей, я так лихо цитировал греческих комедиографов, что хохот собравшихся зевак докатывался до самого берега Предморъя. Неудивительно, что продавец заломил за мои таланты тройную цену.

Собственно, этого-то я и добивался. Очень уж не хотелось от зари до зари гнуть спину на полевых работах. Другое дело — жизнь в богатом доме. Снимать пробу с господских блюд, быть виночерпием или, на худой конец, служить номенклатором, вся забота которого сводится к тому, чтобы вовремя напоминать забывчивым хозяевам имена и должности приглашенных гостей, — вот к чему нужно было стремиться.

Желающих расстаться с объявленной суммой не нашлось. Когда торговец уже был готов сбросить сотню-другую драхм, из толпы вышел мальчик. Примерно моего возраста, лет десяти. Из-за его спины, как из-под земли, тут же выросли два дюжих нубийца, держащих свои огромные кулаки на рукоятях заткнутых за пояс мечей.

Мальчик, не оборачиваясь, подал кому-то едва заметный знак. Клянусь, я в жизни не видел более властной особы.

Смахивающий на евнуха толстяк, метнув в мою сторону презрительный взгляд, покорно подскочил к продавцу и, не торгуясь, небрежно бросил деньги на землю. В то же мгновение меч одного из нубийцев с грозным свистом рассек на мне веревки. Свобода? Нет, я всего лишь поменял хозяина…

…«Может ли раб когда-нибудь стать счастливым?» — спрашивал я себя тогда. Но ответ знала лишь пряха Клото, разматывающая веретено людских судеб. Теперь я безмерно благодарен ей за тот так своевременно завязанный узелок.

Особой трагедии в своем тогдашнем положении я не видел. В конце концов, разве не был рабом великий Эзоп, прежде чем обрел свободу, завоеванную мудростью и искусным слогом? А я ведь и сам за словом в карман не лез, да и Музы всегда были мне верными союзницами.

О, если бы я тогда знал, сколько всего предстоит пережить мне и моему Господину! Смел ли я предположить, что судьба определит мне место рядом с самим императором? Или сделает меня его душеприказчиком? И что боги предпримут все от них зависящее, чтобы я пережил всех, кого любил? Впрочем, Мойры для того и ткут человеческие несчастья, дабы грядущим поколениям было о чем слагать песни…

…Невзлюбивший меня толстяк звался Мардонием. Он и впрямь оказался евнухом. В годы правления Констанция Августа их развелось особенно много, никто толком не знает почему. Поговаривали, что император, поддавшись восточной моде, ценил их преданность превыше верности всех остальных подданных. Что ж, если и так, его можно понять. Ведь вопреки молве евнух ни в чем не уступает обычному мужчине. Как кастрированный жеребец, который перестал вставать на дыбы и лягаться почем зря, но при этом остался верным конем. Или пес, что угодил под нож холостильщика и вместе с куском плоти утратил привычку облаивать всякого встречного и сбегать от хозяина, но по-прежнему служит надежным стражем его дома. Вот таким был и Мардоний: преданным как собака и отважным как лев.

Сразу по окончании сделки на никомидийском рынке мой Господин заявил, что, коль скоро ему так скучно и одиноко в ссылке, он желает, чтобы я неотлучно находился при нем. И не как слуга, а как соученик и партнер по играм.

— Как участник совместных забав? Безусловно. Соученик? Не думаю. Разве сумеет этот безродный мальчишка осилить бездну знаний, причитающуюся будущему государю? — с сомнением глядя на меня, возразил на это евнух, а затем добавил, что о таких, как я, в Греции презрительно говорят, что они «не умеют ни читать, ни плавать». Я весь вспыхнул от негодования. Это омерзительное выражение и впрямь было тяжелым оскорблением для любого эллина. Особенно из уст какого-то там кастрата.

— Разве ты не слышал, как бойко он декламировал Менандра? — положил конец спору мой Господин.

Почтительно склонив бритую голову, евнух принял приказ к неукоснительному исполнению. Лучше бы он этого не делал.

Начиная со следующего утра, дабы как можно быстрее ликвидировать мое отставание, Мардоний стал лично следить за тем, чтобы по окончании дневных занятий я продолжал постигать науки еще и ночью.

Надо было отдать толстяку должное. Несмотря на персидское имя и варварское происхождение — поговаривали, что скифское, — он был настоящим знатоком греческого. А также редкостным ревнителем его чистоты. Всякий раз, когда я совершал ошибки в грамматике или упражнениях по чистописанию, Мардоний тут же хватался за пучок побегов ивы, вымоченных в соляном растворе. Прикрывая ладонями наиболее уязвимые части тела, я с визгом принимался цитировать уже пройденного по программе Плутарха, утверждавшего, что бить ребенка означало «поднимать руку на святыню». Строгий, но отходчивый евнух заходился хохотом и, для порядку шлепнув меня ладонью по «святыне», возвращал розги на место.

Мои муки закончились, лишь когда благодаря памяти, усидчивости, природной сообразительности и настойчивости Мардония я наконец наверстал отставание от хозяина, до крайности расположенного к наукам.

Во всем остальном мы с виду были обычными детьми. Если бы не следующие по пятам темнокожие телохранители, мало кто мог догадаться, что в ватаге барахтающихся в пыли мальчишек может оказаться потомок самого Константина. Того самого, в чью честь и был назван город, так величественно раскинувшийся между Золотым Рогом, глубоко врезавшимся в каменную твердыню и потому спокойным, как озеро, и открытыми всем ветрам просоленными берегами Предморья…