Артем Гаямов – Рассказы 28. Почём мечта поэта? (страница 18)
– Мне было двадцать пять, а я глядел на друзей-поэтов и видел, что они прозябают в безвестности – даже самые талантливые. Одним безызвестным поэтом меньше, одним больше… И мне пришла идея. Сделать ход конем. Основать издательство.
– Так вот оно что… – Я глядел, как проясняются лица Мании и Палеева, и улыбался сам.
– Покровитель талантов, новая веха литературы, все та же известность, власть и достаток… А скольким юным дарованиям я помогу, вытащив их из этих похабных барных квартирников?! Идея была простой и блестящей, у меня, верите ли, даже голова закружилась. И я выбрал другую бутылку. И расплатился, как потребовал голос.
– И что ты отдал?
– Возможность быть счастливым. Теперь, как и любому бизнесмену, мне вечно чего-то не хватает. Вечно погоня за новыми прибылями, именами, заслугами… Дни и ночи в издательстве, презентации, печать, рассылки, переговоры… И семьи у меня нет, кажется, именно поэтому…
Мы подняли бокалы и выпили, не чокаясь, за потерянное счастье Сэра. Каждый, похоже, гонял в голове свои мысли. «Борговля тутылками». Я почувствовал, как начинает трясти, учащается пульс и не хватает воздуха. Черт, мне же нельзя вспоминать это все… Я сбивчиво извинился и встал. За спиной услышал досадливый возглас Палеева:
– Это ж я, дурак, столько потерял! Сейчас мог бы быть…
Кем он хотел быть, я уже не услышал. Уши заложило чужим смехом, звоном, джазом, шумом крови. Я пробирался между стульев, лавировал среди официантов, направляясь к уборной. Сжимал в кулаки задрожавшие руки.
«Борговля тутылками»…
Непрошеные картинки царапали глаза. Поджатые губы матери, деревянный крест с косой перекладиной, снежный холмик, недавно бывший пустой могилой. Конец прекрасной эпохи. Расколотое криком небо в воронах, клятва навзрыд. Книжки из шкафа и шрам на детстве, не заживший до сих пор. Шрам в моей душе, уже много лет сочащийся стихами. Болезненными, яростными, полными невысказанных слов.
Тогда, в старшей школе, мечты об эльфах и звездолетах уже не звучали вслух – осели где-то в подкорке. Осталась страсть к компьютерным играм и магическим мирам, но забавы стали другими. Вместо струганых палок теперь были рюкзаки с бутылками. Комиксы уступили место сборникам фантастов. Беготня по гаражам сменилась беготней за девчонками – и робкие попытки писать для них стихи закончились для меня трагедией живых людей и травмой на всю жизнь.
…Однажды, придя со школы в конце января, я увидел не только убранную мамой комнату, но и несколько листков, исчерканных красным на столе у компа:
Сейчас бы я порвал эти детские стишки, умирая от стыда и смеха. А мама хотела как лучше, пусть ей и помешала профдеформация. Но в пятнадцать лет я считал оригинальной находкой строчки типа:
…Опять. Каждый раз. Я снова стоял в кабинке, держась за стену, и ждал, когда пройдет приступ. На глаза навернулись слезы, и туман в глазах превратился в косую метель, сдирающую кожу с век.
В ушах звучал крик. Мой крик. Слезы душили горло, обида, глупая, подростковая, скребет наждаком в груди. Я любил, я творил и верил, а ты меня не понимаешь… Никогда не понимала. Ругалась на мои книжки, высоколобая ты литературная стерва, тебя никто не любит, вот ты и орешь, нет, сынок, я не ору, но это правда слабо…
На щеках стянули кожу соленые дорожки слез, нос заложило, сквозь трели джаза прорвался вой вьюги. Я помнил глупый свой обиженный побег из дома, помнил, как купил в ларьке бутылку водки и выхлебал ее в приступе нелепого протеста. Как шатался по заснеженным улицам в одной рубашке.
Помню туман и слабость, горячий лоб и постель из сугроба. Помню, как снились фавны, волшебники и сирены, я гулял по поверхности солнца и подпевал музыке звезд…
Отец бросился меня искать. Если бы я знал, что в жизни все бывает так глупо и что глупее всего эти подростковые мечты с нелепыми стихами и дрянными книжками… Но откуда мне было знать? Я не думал ни о матери, ни о слабом сердце отца, ни о себе, в конце концов. Обида гнала меня в пьяную гущу метели, навстречу смерти и холоду. Я не мог знать, что отец найдет меня – окоченевшего, бредящего в снегу. Не мог знать, что он успеет вызвать скорую прежде, чем надрыв в сердце перечеркнет его жизнь. Не мог знать, что скорая успеет откачать меня – но не его.
…Холодная вода привела в чувство, я вытер лицо салфетками, сделал несколько глубоких вдохов. Пора возвращаться. Сейчас Мания дорисует свою схему, мы разглядим в переплетениях линий законы и правила и поймем, как остановить этот поганый магазин, пока он нас не угробил.
Я повернулся. И замер.
Не было кафельной стены, стальной изрисованной двери с напоминанием «не бросать в унитаз». Передо мной тянулись рассохшиеся, темные от старости бревна. Скрипели ржавые петли, приглашая войти.
Мы не успели.
Внутри было тихо и полутемно. Слабо мерцающие лампы, столики – все, как в баре, только без музыки. Я шагал мимо стеллажей со всей фантастической дребеденью, за которую отдал бы полжизни, когда был втрое младше.
Товары лежали на столиках за стеклом, как серьги в ювелирном. Или как экспонаты в музее. Заколдованные кольца, ножики с секретами, плащи-невидимки плыли мимо меня в лабиринте витрин, но я не оглядывался – шел к тем витринам, где замерли фигуры людей.
Точно манекены, они стояли, подняв руку или открыв рот. Зловещая неподвижность живых людей, совсем не похожих на восковые куклы, пугала меня. Таблички, о которых говорил Палеев, были налеплены тут же, на стекло. Надо же, не соврал.
Передо мной блестело стекло. За этим холодным блеском тянули ко мне застывшие немые лица двое… Сэр и Мания.
– Но как… – Моя ладонь легла на стекло.
– Из-за тебя, – раздался сзади голос.
Знакомый голос. Такой же сиплый и сухой, но без запинок и заискивания. Внутри меня все оборвалось, когда я понял. Медленно повернулся, надеясь, что ошибся. Передо мной стоял Палеев – смотрел прямо, поблескивая крысиными глазками на иссохшем лице.
– Что за…
– С детства мечтал увидеть, – грустно ухмыльнулся Данька, – как обламывается великий поэт с Дунайского проспекта.
– Значит, ты все это время врал? – прорвался у меня нервный смех. – Ты опять соврал, ха-ха, то есть ты и правда видел магазинчик в детстве, значит, хо-хо-хо, ты соврал, что соврал! Ха-ха-ха!
Палеев опять меня обвел, виртуозно притворяясь все эти безумные два дня, будто боится избушки. Мне не было смешно, но остановиться я не мог. Руки тряслись, дышать было нечем, а я смеялся, как чокнутый.
– И знаешь, я тогда поступил умнее всех вас. Таланты, поэты, издатели – тьфу! И надо же вам во всем этом копаться… – Данька скривился, будто откусил червивое яблоко. – Там, за портьерой, были не только таланты. Там были бутылки со счастьем. С тем счастьем, что продавали идиоты вроде твоего Сэра. Я купил одну бутылочку еще в детстве. Мне его очень не хватало, пока я рос в семье алкашей.
– И как? Стал счастлив?
– Не поверишь, но да. – Палеев присел на край одной из витрин. – Счастье – оно ведь не в том, чтобы иметь многое. А в том, чтобы хотеть малого.
Я вспомнил, как он стыдливо укрывал курткой батю, уснувшего в подъезде. Как орала на весь двор его мать, когда он возвращался домой поздно – а он почти всегда возвращался поздно, еще бы.
Посмотрел на Даньку. Заросший, нечесаный, болезненного вида мужичонка, вечно пьяный и в истрепанной кожанке. Похожий на собственного отца. Счастлив?
– Тоже мне, буддист-алкоголик, – буркнул я. – И чем ты заплатил?
– Как чем? – Палеев коротко хохотнул, будто я не понимал очевидных вещей. – Совестью.
– Ах, ну конечно…
Потрогал ладонью витрину. Что-то подсказывало, что разбивать ее не стоит – в лучшем случае ничего не получится.
– Но это, конечно, было не единственное, что я купил, – усмехнулся Палеев. – Я купил твое страдание.
– Что? Зачем еще?
– Щто, зосем иссе… – передразнил он меня, как в детстве. – Училкин сынок. Серебряная ложечка в заднице. Счастливое детство, компьютер, книжки. Сейчас это все такие пустяки, но тогда – я тебе завидовал до слез. Вот и захотел, чтобы ты страдал. А платить пришлось… Кое-какой работой по магазину.
– Какой работой? – В груди у меня похолодело.
– Знаешь, добывал товары. Но это не важно. У Магазина был план. Честно говоря, позже я вырос из этой детской зависти, хотел отменить сделку, но… – Он сглотнул. – Мне не дали. Пришлось доводить дело до конца. Хотя, конечно, приятно было глядеть, как умерла твоя… как ты ее называл? Эпоха меча и магии.
Я глубоко дышал, борясь с приступом. Скомкал и забросил в угол сознания картинку с заснеженным крестом. Промотал мысленно к тому, что было дальше. Мы с матерью не разговаривали год. Я стал учиться. Выбросил все старые комиксы, раздарил друзьям книжки, удалил игры с компьютера. Стал скучным зазнайкой, бродил по страницам литературных хрестоматий, сборников.
Потом выучился на филолога, писал и переписывал стихи, попал в пару журналов. Выступал на поэтических вечерах в барах, познакомился с Германом, попал в «Лихолетье». Сэр вытащил меня из похабных квартирников, я брал награды и печатался, обзавелся поклонниками и репутацией. Мать простила меня со временем. Но не простил себя я сам.