Артем Абрамов – Шекспир и его смуглая леди (страница 3)
— Мыться часто вредно, — сообщила женщина нажитое опытом.
Распустил я их, отметил граф, вот уже и советы дают, но не превращаться же в деспота! Хотя деспот-хозяин для них более привычен…
— Кому вредно, а кому и нет, — подвел черту граф. — Подай мне сегодня
— А завтракать станете?
— Не стану, — сказал граф.
Завтракать он собирался с Уиллом, в его каморке под крышей, для чего еще вчера заказал трактирщику с соседней улицы корзину со снедью, пригодной для употребления ранним утром и, соответственно, с большого похмелья. Корзину должны были принести прямо к Уиллу.
Смотритель поначалу колебался: а не стоило ли первый опыт пронести у него в доме, где места полно, где дышится куда легче, чем в комнате-шкафу, где даже позавтракать комфортно — у того же камина, например, и чтоб Кэтрин подавала, хотя бы и ворча некуртуазно. Но в итоге решил, что обстановка должна быть абсолютно привычной для Уилла, то есть комфортной — для него, а не вообще. А уж он, граф, как-нибудь переможет и тесноту, и духоту, и вонь с улицы, тем более что в его «смотрительской» биографии случалась работенка в таких условиях, что Лондон шестнадцатого века прямо раем кажется.
Хотя термин «опыт» не очень подходил к случаю. Для Шекспира готовящееся почти сразу станет судьбой, жизнью, пусть странной, пусть не очень-то и объяснимой, нереальной практически (особенно для шестнадцатого века), но люди — вот ведь такие уж забавные существа, что ко всему на свете легко привыкают. И к странному, и к необъяснимому, и к нереальному, и оно (странное-необъяснимое) становится для них вполне реальным, привычным и (главное!) не требующим никаких Объяснений, Есть и — есть, чего зря мозги напрягать. А для Смотрителя планируемое им с Шекспиром — вообще рутина. Сто раз проходил. Или тысячу, не вспомнить. Это здесь ему, в шестнадцатом веке — двадцать четыре, поскольку
И все же он решил соблюсти то, что называется «чистотой опыта», все-таки опыта, потому что в Англии шестнадцатого века
А что —
(буквально: Shake Speare, то есть «Потрясающий Копьем»)…
и соединить в одну две биографии — актера и драматурга.
Или все же не соединить, а разъединить накрепко! Да так, что ученые головы веками будут гадать: кто же все-таки написал «Гамлета» и «Отелло», «Короля Лира» и «Макбета», «Ромео и Джульетту» и «Двенадцатую ночь», и еще тридцать пьес, которые спустя (от этого раннего утра считая) тридцать один год войдут в так называемое Великое Фолио или «Мистера Уильяма Шекспира Комедии, Хроники и Трагедии»? И ответа не будет.
Или будет. Теперь — будет. Смотритель его даст. Но сохранится ответ лишь в закрытых анналах Службы Времени — до поры. А пока она придет (если придет), пусть эти ученые головы продолжают гадать. На то они и ученые, чтобы гадать. А Смотрители —
Впрочем, возможны варианты. Говорите, нет документальных свидетельств того, что Шекспир-актер и Шекспир-драматург — одно и то же лицо? Говорите, не мог человек, не слишком образованный…
(всего-то школа в родном Страдфорде и не ведомые никому «университеты» в так называемые «потерянные годы» — с восемьдесят шестого по девяносто четвертый, о которых — вообще ни строки, ни слова нигде!)…
и к тому же никем из современников не атрибутированный…
(термин, считал Смотритель, вполне подходит для ситуации)…
как Великий Бард, не мог он оставить драматургическое (и поэтическое тоже!) наследие, всего через одно-другое десятилетие после смерти Шекспира-актера признанное гениальным и вот уже восемь веков…
(если учесть, что Смотритель пришел сюда из двадцать третьего)…
признаваемое таковым! Ну не мог!
А почему, кстати, не мог?
Смотритель иного мнения. Мог, считал он. Вот он сейчас
А между тем Кэтрин принесла из гардеробной
С помощью женщины…
(да, вот так, без чьей-либо помощи — непросто было одеться!)…
он натянул лиловые чулки, надел черные короткие штаны, Называемые здесь «аппа-стокс», Кэтрин, став на колени, стянула их у колен шнурами, отчего они превратились в некое подобие фонариков. Потом надел через голову черную, расшитую чолотыми нитями рубаху со стоячим (и тоже богато расшитым золотом) воротником, Кэтрин застегнула на ней миллион (вряд ли меньше) пуговиц. Поверх рубахи надел нечто вроде длинной, до середины бедер, куртки (джеркин), тоже черной, не сходящейся на груди, чтобы не скрывать золотое шитье рубахи, Но и джеркин тоже был расшит золотом по краям и низу, а подпоясал его Смотритель золотой тяжелой цепью, коей спускался к бедру. Туда, в кожаную петельку, Кэтрин вставила колечко от легкой сумки — для всякой всячины, включая денежки. Нуи берет, конечно, тоже черный, но — безо всяких укришений. На ноги — туфли. Испанские. Мягкие, кожанные остроносые. Почти тапочки.
Кетрин, завершив труд, отошла в сторонку, посмотрела на хозяина, склонив набок голову в чепце. Сказала:
— Красиво.
— Сам знаю, — ответил граф сварливо.
Что красиво — знал, верно. Но Смотритель в отличие от графа еще ощущал тяжесть костюма, и его не по-летнему душную плотность и представлял с тоской, как станет потеть в комнате-шкафу, где и в одной тонкой шелковой рубахе сидеть жарковато, а уж к
Своего рода праздник. Первый школьный звонок. Первое причастие. Первый поцелуй. Первая брачная ночь. И прочее — по выбору. А следом всегда — будни…
Так и пошел — как на праздник.
2
Уилла разбудил мальчик из трактира, принесший корзину, полную еды, плюс пару бутылок французского красного…
(ну не из Лангедока, ну из Бордо, так и это в Лондоне надо сильно постараться найти, спасибо пройдохе-трактирщику! Да Уилл и не знал разницы)…
потому что Смотритель, будучи простым французским графом, желал отметить Начало…
(первый звонок, первое причастие, первую брачную ночь)…
именно хорошим красным, пусть даже бордоским. Хотя последняя оговорка — она к графу, а Смотритель как раз предпочитал бордоское, а лангедокское он считал слишком жестким и с чересчур резковатым ароматом. Но это мнение он имел в двадцать третьем веке, а здесь, в шестнадцатом, он мог засунуть его куда следует и не выступать не по делу.
Явление посыльного для Уилла, страдавшего от головной боли, тяжести в подреберье и отвратительного вкуса во рту, стало сюрпризом — приятным и неприятным одновременно. Приятным — потому что он сразу углядел залитые сургучом горлышки винных бутылок, содержимое коих могло избавить Уилла от двух, по крайней мере, последних ощущений. А может, и от первого: кто знает, как действует по утрам бордоское? Уж только не Шекспир, ему такая роскошь не по карману. А неприятным — потому что сама мысль о еде вызывала у него резкое обострение всех трех ощущений сразу.
Пока он приходил в себя после тяжкого ночного забытья и разглядывал нежданный подарок, в дверях появился сам граф Монферье — весь в черном с золотом одеянии, прекрасный и лучезарный, похожий на некое небесное видение, которым, не исключено, он и был.
Но небесное видение немедленно по явлении Уиллу обрело голос, а стало быть, и реальность. Оно сказало:
— Долго спишь. А дела, замечу, не ждут.
— Какие дела? — спросил Уилл.
А может, ему это только показалось, что спросил, потому что губы не очень слушались хозяина, и уж как произнесенное вылетело — не ему судить.
Но граф понял.
— Великие, естественно, — объяснил он.
Снял берет, швырнул его на пол, сбросил с табурета таз, который с мерзким и рвущим больную душу Уилла звоном брякнулся на пол, а сам уселся на оный табурет. В смысле, граф уселся. И ноги вытянул. В лиловых чулках. И испанских туфлях.
— Мне плохо, — осторожно (как гость отреагирует?), но честно заявил Уилл.
— Вижу, — согласился с очевидным граф. Выдернул из корзины, как овощ какой-нибудь, темную бутыль, сбил сургуч перстнем (камень в перстне вполне подходил для таких работ), зубами вытянул пробку. Поискал взглядом, во что налить. Не нашел. Протянул Уиллу бугылку: — Придется некуртуазно, fellow.