Арсений Замостьянов – Жизнь и смерть хулигана. Сергей Есенин глазами друзей и врагов (страница 29)
– Сережа! Я тебя привел в этот дом, а ты так позорно ведешь себя перед хозяйкой. Я должен дать тебе пощечину.
Есенин принял это, как программу-минимум. Он снял пиджак и встал в позу боксера. Но беллетрист был сильнее его и менее охмелел. Он сшиб Есенина с ног, и они клубком покатились по комнате. Злополучная скатерть, задетая ими, слетела на пол со всей посудой. Испуганная женщина, не зная, чем это кончится, так как дрались они с ожесточением, подняла крик и, полунадорвавшись, заставила все-таки их прекратить катанье по полу.
Есенин даже успокаивал ее, говоря:
– Это ничего! Это мы боксом дрались честно!
Жена была испугана и возмущена; она потребовала, чтобы они сейчас же ушли. Они и ушли, сказав, что будут дожидаться на лестнице.
Я привожу этот рассказ жены, чтобы сравнить его после с описанием этого случая Есениным.
Через неделю я встретил его в ГИЗ'е. Это уж было совсем незадолго до развязки. Есенин еще более потускнел в обличьи; он имел вид усталый и несчастный. Улыбнулся мне, собрав складку на лбу, виновато и нежно сказал:
– Я должен к тебе приехать извиниться. Я так опозорил себя перед твоей женой. Я приеду, скажу ей, что мне очень плохо последнее время! Когда можно приехать?
Я ответил ему, что лучше бы не приезжать извиняться, так как дело ведь кончится опять скандалом.
Он посмотрел на меня серьезно, сжал зубы и сказал:
– Ты не думай! У меня воля есть. Я приеду трезвый. Со своей женой! И не буду ничего пить. Ты мне не давай. Хорошо? Или вот что: пить мне все равно нужно. Так ты давай мне воду. Ладно? А ругаться я не буду. Вот хочешь, просижу с тобой весь день и ни разу не выругаюсь?
В хриплом полушепоте его были ноты упрямства, прерываемого отчаянием. Особенно ему понравилась мысль приехать с женой. Мне было его странно-жалко. Особенно его я не любил. Но я знал, что передо мной хороший поэт, пропадающий зря, ни за грош, плющимый и разбиваемый неизвестно чем.
Я согласился и на его предполагаемый приезд и на «испытание» водой.
Мы пошли с ним в сопровождении его адъютанта.
Теперь это был здоровенный человек с сумрачным лицом, с поджатыми губами и темными обиженными глазами.
Есенин потянул в пивную здесь же, на углу Рождественки.
– Вот увидишь, – говорил он, – какая у меня воля! Будем сидеть, читать стихи и я ни разу не выругаюсь. Вот поглядишь.
Мы прошли в отдельный угол, и здесь Есенин рассказал мне, как ему представилось посещение моего девятого этажа.
– У тебя там ремонт! – говорил он с непонятной убежденностью. – У тебя в квартире ремонт!
– Да какой же ремонт может быть зимою?
– Нет, ты не знаешь! У тебя напротив ремонт, – повторял он. – И маляры. Они подговорены. Их Н. подговорил меня побить.
– Что ты несешь околесицу? Ведь ты же не пьян сейчас. Нет у меня никаких маляров, лестница черная, квартиры туда выходят, кроме моей, все кухнями, всегда заперты. Какой ремонт и где ты маляров увидал?
Он мотал убежденно головою.
– Ты не знаешь. Как мы вышли от тебя – жена твоя осердилась, ну, а нам же нужно было докончить: мы же ведь честно дрались – боксом. Вот мы и зашли туда, где был ремонт. Я бы его побил, но он подговорил маляров, они на меня навалились, все пальто в краску испортили, новое пальто, заграничное.
Говорил он о пальто ужасно грустно.
– Пальто все испортили. Вот ногу разбили – ходить не мог.
Он засучил штанину и показал действительно ужасный шрам на ноге через всю икру.
– Да кто же это тебя так, Есенин?
– Маляры! Один стамеску подставил, я об нее и разодрал ногу. И пальто пропало. Теперь не отчистишь.
Так я и не мог добиться, каким образом фантазия переплелась у него с действительным шрамом и, очевидно, действительно испорченным пальто.
Вообще галлюцинирование на темы преследования, заговора, засады против него, очевидно, давно и прочно овладело его фантазией. Так он тут же неправдоподобно рассказывал мне о встречах с В. В. Маяковским и В. В. Каменским. Будто бы пошел он к ним в 15 году на именины Каменского. Там был Маяковский. Стояла у них бутылка вина. Ему будто бы не предложили. Тогда он вынул якобы нож, вонзил его в стол перед собою и выпил всю бутылку вина.
– Они посмеяться надо мной хотели! – говорил он, волнуясь и возбуждаясь. – Ну, так я их пересмеял!
Непосредственно вслед за этим рассказом он стал оглядываться подозрительно и жутко. И, наклонясь через стол ко мне, зашептал о том, что за ним следят, что ему одному нельзя оставаться ни минуты, ну, да он-де тоже не промах – и, ударяя себя по карману, начал уверять, что у него всегда с собой «собачка», что он живым в руки не дастся и т. д.
Нужно сказать, что в пивной мы часов за пять сидения выпили втроем несколько бутылок пива, и Есенин не был хмелен. Он был горячечно возбужден своими видениями, был весь пропитан смутной боязнью чего-то и эту боязнь пытался затушить наигранным удальством и молодечеством.
Третий, сидевший с нами собеседник, почти все время молчал. При попытке заговорить Есенин его грубо обрывал. Когда Есенин начал читать стихи, он услал его за папиросами, при чем приказал идти «подальше, на Петровку». Затем услал говорить с кем-то по телефону, повелительно покрикивал. Тот все исполнял беспрекословно.
Есенин читал мне «Черного человека». И опять этот тон подозрительности, оглядки, боязни преследования. Говоря о самой поэме, он упирал на то, что работал над ней два года, а напечатать нигде не может, что редактора от нее отказываются, а между тем это лучшее, что он когда-нибудь сделал.
Мне поэма действительно понравилась, и я стал спрашивать, почему он не работает над вещами, подобными этой, а предпочитает коротенькие романсного типа вещи, слишком легковесные для его дарования, портящие, как мне казалось, его поэтический почерк, создающие ему двусмысленную славу «бесшабашного лирика». Он примолк, задумался над вопросом и, видимо, примерял его к своим давним мыслям. Потом оживился, начал говорить, что он и сам видит, какая цена его «романсам», но что нужно, необходимо писать именно такие стихи, легкие, упрощенные, сразу воспринимающиеся.
– Ты думаешь, легко всю эту ерунду писать? – повторил он несколько раз.
Он именно так и сказал, помню отчетливо.
– А вот настоящая вещь – не нравится! – продолжал он о «Черном человеке». – Никто тебя знать не будет, если не писать лирики; на фунт помолу нужен пуд навозу – вот что нужно. А без славы ничего не будет! Хоть ты пополам разорвись, – тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!
Я, похвалив его поэму, указав тут же, что по основному тону, по технической свежести, по интонациям она ближе к нам, в особенности к Маяковскому.
Он привстал, оживился еще более, разблестелся глазами, тронул рукой волосы. Заговорил о своем хорошем чувстве к нам, хотел повстречаться с Маяковским. О том, что он технически вовсе не отстал, что мастерство ему дороже всего на свете, но что мастерство это нужно популяризировать, уже подготовив почву известностью, что читатель примет тогда и технические особенности, если ему будет импонировать вознесенное до гениальности имя. Вообще в этом разговоре он оказался очень организованным, знающим и деловито-обостренным хозяином своей профессии, учитывающим все возможности и препятствия на своем пути. Нужно отметить, что за всю эту пятичасовую беседу Есенин действительно ни разу не выругался, хотя стесняться было некого. И в моменты очень болезненно им переживаемые (разговор о преследованиях, о непринятии поэмы редакциями) он только скрипел зубами, мыча от сдерживаемого бешенства.
Разговор наш и в этот раз, к сожалению, закончился тяжелой сценой. Но это уже произошло вне пивной, после того как Есенин выдержал «зарок». Меня лично эта сцена не коснулась. Она произошла между ним и его спутником.
Восстанавливая в памяти свои встречи с С. А. Есениным, я хотел бы указать на главное впечатление, которое оставалось у меня от них. Оно заключалось именно в том осадке тяжести и жалости, которые неизменно он вызывал к себе. И мне кажется, что все его прославленные «подвиги» были, с одной стороны, той формой «защиты» от непопулярности, о проклятии которой над талантом говорил он мне, а с другой – давней болезнью, неустановленной и после его смерти. Болезнь собиралась вокруг него спертой атмосферой мнительности, боязни одиночества и непризнания, которые вылились в тяжелую форму подозрительности, ненужной хитрости и упрямого доказательства отсутствия страха перед всем этим, объединившимся в странного незримого врага, поджидавшего его в повышенно реагирующем воображении и приведшего поэта к гибели.
Алексей Крученых. От херувима до хулигана
Исследователю творчества поэта всегда приходится принимать во внимание его биографию, потому что всегда существует между творчеством и жизнью взаимозависимость. Иногда она слаба, едва заметна. Иногда, наоборот, она сразу бросается в глаза и является чрезвычайно важной, определяющей. Именно так было у Есенина. Так тесно была связана его личная судьба с судьбой поэтической, что невозможно рассматривать одно без другого. Линии его жизни и его поэзии были параллельны и только в смерти они пересеклись, как всякие параллельные линии пересекаются в бесконечности. В задачи нашей работы входит установление и исследование связи Есенина – человека и Есенина – поэта. Когда Есенин только что покинул деревню и впервые появился в крупных городах (это время приблизительно совпадает со временем начала его поэтического творчества) – он принес с собою наивную идиллию деревни, но деревни не реальной, а идеализированной, прикрашенной поэтическим воображением. Эти идиллические настроения долго звучали в его стихах. Уже после нескольких лет пребывания в городе, именно, в 1918 г., он еще жил, как поэт, образами воображаемой деревенской обольстительности. Это ярко проявилось, например, в небольшой книжке его стихов «Сельский часослов»: