реклама
Бургер менюБургер меню

Аркадий Захаров – Глаза Фемиды (страница 28)

18

Как бы в порядке профилактики нарушений режима, на беседу был затребован Тертый, на помощь которого Рыбаков вполне определенно расчитывал, поскольку знал его страсть к желудочным каплям и умел ею пользоваться в оперативных целях. Московские интеллигенты вообще народишко хлипкий и к предательству своего ближнего по определению склонный.

Тертый, по состоянию здоровья, на общественные работы не ходил, поэтому был доставлен, можно сказать, без промедления. Без приглашения брякнувшись на жесткий стул в кабинете Рыбакова, он сразу же заканючил: «Начальник, твои менты нас совсем заморили голодом. Жратву, которую нам из заводской столовки таскают — есть абсолютно нельзя. Мало того, что она всегда вчерашняя, в реализацию запрещенная и в употребление непригодная. Ее и свежую есть нельзя. Потому, что рыбозаводские повара считают, что главная их задача — переводить продукты, чтобы порции никто не доедал и свиньям больше оставалось. И это у них хорошо получается — просто виртуозно. От одного вида и запаха блюд гастрит возбуждается, а аппетит навсегда пропадает. Мы для вас видимо тоже не лучше свиней, раз кормят нас одинаково и с одной раздачи: порцию нам, порцию свиньям. Им от такой жратвы одна радость, а у меня желудок болит. Дал бы мне флакушечку эликсира для излечения, начальник».

Начальник промолчал, но и не отказал. По этому признаку Тертый понял, что авантюра его не безнадежна и продолжал вымогать лекарство: «И что главное, так это то, что блюда ежедневно одни и те же — меню менять не надо: кирзовая каша и рыба жареная. Что с того, что вчера карась, сегодня сырок, а завтра щука — все одно это рыба жареная, от одного запаха которой подохнуть можно. Хуже ее один только Москвич воняет. У него рыбий жир просто из пор кожи сочится. Мало того, что он рыбу может сырой, без хлеба и соли есть и при этом даже не морщиться, он еще и умудрился свои пятнадцать на рыбоделе отбывать. Нормальные люди стремятся в грузчики или кочегары, а этот напросился рыбу шхерить. И пусть бы себе шхерил, если бы вся его одежда не пропиталась и не закисла. От ее запаха душу выворачивает, а остяку — хоть бы что, он привычный. Я эту поганку подальше от себя, поближе к параше с нар спихнул. А этот ненормальный, я правду говорю, начальник, — самый настоящий придурок Колонтаец, меня едва не пришиб, а ханта рядом с собой положил. Таких психованных с приличными людьми в одной камере держать не положено: в психушке им место».

На этом месте майор Рыбаков прервал словоизлияния Тертого: «И сильно он тебя зашиб? Синяки имеются?» — «Да откуда они у меня появятся, начальник, — огорчился Тертый. — Он же меня все по животу, да по животу. Теперь вот желудок болит, мочи нет терпеть. Прикажи мне желудочных капель дать». — «Может, и прикажу, — туманно пообещал Рыбаков. — То, что синяков нет, это не беда, мы это дело поправим и синяки на тебе любые появятся, аж в камере посветлеет. Но за мою доброту, ты просто обязан на Колонтайца заявление написать. Про избиение и особенно про то, что он явный шизофреник. Остальное — дело техники». — «Ну если ты капли даешь — тогда конечно». - согласился Тертый и сел писать. Так появилось заявление, которое позволило Рыбакову своей властью административно арестовать Колонтайца на пятнадцать суток за драку в общественном месте, каким, несомненно, являлась каталажка, и получить время, необходимое для проведения психиатрической экспертизы подозреваемого неизвестно в чем. Для укрепления своей позиции, Рыбаков отправил запрос в областной психодиспансер, в котором велась подробная картотека не только на всех психически больных, но и подозреваемых и явных диссидентов к советской власти, приравненных партией и наукой к тяжело психобольным.

Когда Колонтайца по истечении срока задержания без санкции прокурора на свободу не выпустили, а наоборот, объявили об административном аресте на пятнадцать суток за, якобы, драку, он заподозрил неладное. А когда в один из дней, вместо распределения на работу его доставили для медосмотра в районную больницу, окончательно утвердился в своих подозрениях, что ему шьют дело и, в любом случае заключения в лагерь или психоизолятор ему не миновать. Тюремная зона казалась даже предпочтительнее: кормят так же, зато нет принудительных инъекций аминазином и другими гадостями, от которых мозги и тело немеют и перестают слушаться.

Доктор Славин, к которому привезли Колонтайца, не был психиатром по специальности: в больнице вообще такой специалист отсутствовал за ненадобностью. Кроме белой горячки, явления крайне редкого, сибиряки другими расстройствами психики никогда не болели. Поэтому, по мере изредка возникающей необходимости, функции психиатра приходилось исполнять молодому терапевту Славину, который благодаря модной «профессорской» бородке внешним видом вызывал уважение и вполне мог сойти за психиатра. Мнение коллег сам Славин отнюдь не разделял и к своим способностям и познаниям в психиатрии относился критически, старался почитывать специальную литературу и временами обращался к институтским конспектам. Однако отсутствие необходимой практики и опытного наставника не придавало уверенности. Поэтому предложение начальника милиции, обследовать административно арестованного Миронова на предмет обострения шизофрении или паранойи, у него не вызвало энтузиазма. К тому же он со студенческих лет негативно относился к самой идее принудительного обследования и лечения душевнобольных, считая, что это возможно исключительно с их согласия, в крайнем случае — родственников, к которым милицию отнести нельзя даже с большой натяжкой. Однако влиятельный Рыбаков сумел втянуть в дискуссию самого главного врача и, с его помощью, своего добился: обследование состоялось.

Миронов терпеливо перенес постукивание молоточком по суставам, обследование глазного дна, ответил на заданные вопросы и под конец добросовестно пересказал доктору, своему ровеснику, всю свою злополучную историю, включая взаимоотношения с тестем, неудачную шутку в гостинице и последовавшие за ней репрессии. Культурная речь образованного человека произвела впечатление на доктора, и Славин проникся к своему пациенту симпатией. К тому же признаков паранойи или шизофрении он, как ни старался, обнаружить у Миронова так и не смог. О чем прямо и заявил Рыбакову: «Не вижу причин для госпитализации, да у нас и отделения для душевнобольных не имеется. Заметных отклонений в поведении у Миронова не обнаруживается. Некоторая заторможенность объяснима обычной настороженностью, которая всегда возникает у заключенных. Если бы Вы согласились положить вашего протеже в стационар, где мы бы смогли его пронаблюдать длительное время, детально обследовать, составить историю болезни…» — «Может лучше сразу дать ему путевку в санаторий? — прервал доктора Рыбаков. — Из вашей больницы он в первый же день сбежит, по дороге еще кого-нибудь ограбит, а мне его потом искать. И все это ради истории болезни. Потерпите, я его историю из Тюмени выписал, скоро придет, тогда узнаете, что это за фрукт и с чем его едят. Глядишь, ваше мнение и переменится, когда заключение опытных, остепененных специалистов прочитаете. А пока пускай посидит в камере — куда ему торопиться: на работу не опоздает, дети его не ждут, родителей кормить не надо». Работа сделала Рыбакова циником. Доктор это понимал и спорить с начальником в погонах даже и не думал. К тому же по молодости еще робел перед медицинскими авторитетами и соблюдал корпоративное правило: не подвергать сомнению диагнозы, поставленные более опытными коллегами. Отсрочка диагностирования его вполне устраивала: вот придет история болезни, тогда и посмотрим.

Колонтаец, из коридора слышавший диалог между Рыбаковым и Славиным, намотал на собственный ус вывод, что доктор ему против милиции не поддержка: под давлением сверху — сдаст, со всеми потрохами. Мрачная перспектива психушки замаячила очень близко и угнетала кажущейся неизбежностью. Между тем, неугомонная и несогласная с несправедливостью, душа металась и жаждала выхода.

Слабая лампочка под потолком камеры не разгоняет сумерек по углам. На нижних нарах и вовсе сумрачно. Сквозь зарешеченное окно видно, как изредка пролетает первый в этом году снежок. Еще две-три недели и зима займет свое место. На обшитой фанерой от ящиков стенке, среди автографов и рисунков, сделанных руками узников разных лет, рука неизвестного автора химическим карандашом написала стихотворение:

Ненастной осенью река Струит хладеющие воды: В объятьях северной природы Никак не хочет замерзать, Но ей зимы не избежать. Среди безлюдных бережков, Где ивы куржавеют в колке, В обмете розовых флажков Напрасно выход ищут волки. Зверей ведет волчица-мать, Но им судьбы не избежать. Там на одном из номеров Охотник в ожиданьи стынет. Его грохочущих стволов Звериный выводок не минет И будет в муках погибать. Увы — судьбы не избежать. А за тюремною стеной Несчастный каторжник стенает И полуночною порой Судьбу и бога проклинает. Напрасно время он теряет: Ему бы ход в земле копать, Чтобы на волю убежать.

Октябрь, 1938 год.

Незнакомый арестант из осторожности не захотел под ним подписаться. А может, и не успел: как раз в этот момент его застигла команда «С вещами на выход». Стихотворение под слоем пыли и паутины разглядел и показал Колонтайцу его сосед по нарам Москвич. Колонтаец несколько раз перечитал ровным почерком интеллигента написанные строки и задумался: оказывается — еще до его рождения на этих нарах люди томились и так же мечтали о побеге. В детдоме воспитанники сбегали часто и не от голодной жизни. Одевались и питались детдомовцы не хуже многих домашних детей. Порой даже лучше. Но внутренняя атмосфера в коллективе, не знающих семейной ласки и теплых отношений вчерашних беспризорников, для которых жить — означало бороться за выживание и самоутверждаться в стае себе подобных, вынуждала слабых или изгоев искать спасения за пределами детского дома. Противопоставивших себя законам стаи, непохожих и просто слабых агрессивная среда изживала.