Аркадий Вайнер – Эра милосердия (страница 52)
— Дело-то поважнее нагана будет, а?.. Ты когда-нибудь у меня на столе документы видел? Вот так, чтобы меня за столом не было, а дело бы лежало?
Я действительно не видел.
— Ты его целиком и в руки-то не брал, — сказал я угрюмо. — Работаем с ним мы — то я, то Пасюк или Тараскин...
— Правильно, — сказал Жеглов. — Ну а с отдельными документами я работаю?
— Работаешь. Ну и что?
— Вот ты, к примеру, прочитал у меня на столе хоть один документ, с которым я работаю?
Я вспомнил уже давно удивившую меня привычку Жеглова — если кто-нибудь подходил к его столу, он незаметно переворачивал бумагу, которую читал в то время, или накрывал ее каким-нибудь другим листом, газетой, пустой папкой. Спрашивать об этом я постеснялся, да и знал с детства, что чужое письмо читать неприлично. Вот он вроде такому неприличию и препятствовал, загораживая документы...
— Нет, не читал, ты их всегда переворачиваешь, — буркнул я, еще не понимая, куда он клонит.
— А вот почему — над этим ты не задумывался? Я тебе объясню. За иную бумажку на моем столе или на твоем — это безразлично — жулик подчас готов полжизни отдать, понял? От вас-то у меня секретов нет и быть не может, сам понимаешь. Но это привычка, железная привычка, отработанная годами, понял? Никогда никакого документа постороннему глазу! — Жеглов поднялся и стал расхаживать по кабинету, потом сказал устало: — А тут целое дело пропало... Боже мой, что же это будет?
Я впал в какое-то отупение. Представлялось мне, как сейчас потащат меня к Свирскому, а потом и к самому начальнику Управления, грозному генерал-лейтенанту Маханькову, вспомнил испуганное, растерянное лицо Соловьева в доме у Верки Модистки, и представлял я сейчас себя где-то рядом с ним, на какой-то длинной некрашеной скамье. Словно угадав мои мысли, Жеглов сказал:
— История-то подсудная... Объясни-ка начальству, кто теперь это читает? А?
У меня буквально зубы застучали от его вопроса; и не потому, что я начальства боялся, как-то нет этого в характере у меня, а было мне невыразимо стыдно, точно доверили мне пленного караулить, а я заснул, и он убежал и чего теперь может натворить — бог весть...
— Что же делать, Глеб? — спросил я и оглянулся на Пасюка и Тараскина, ища в товарищах поддержки; и они по-прежнему смотрели на меня с волнением и сочувствием. А Жеглов сказал:
— Не знаю я, что делать. Думай... — И вышел, крепко стукнув дверью.
Пасюк спросил:
— Мабуть, ты його с собою возил, когда уезжал к той дамочке?
Я суетливо и совсем уж глупо отстегнул кнопку планшета, куда дело никак не могло поместиться, но все-таки открыл я его и посмотрел, потом снова — в двадцатый раз — стал перебирать сейф, и все, конечно, попусту. Так и стоял я, тупо упершись взглядом в полки сейфа, когда дверь отворилась, по кабинету проскрипели сапоги Жеглова — я этот звук научился отличать уже не глядя — и раздался звучный шлепок о стол. Холодея, я оглянулся: на моем столе лежала знакомая зеленая папка груздевского дела, а рядом стоял Жеглов и осуждающе качал головой. Я бросился к столу, схватил папку, трясущимися руками раскрыл ее — все было на месте!
— Где ты ее нашел, Глеб? — спросил я, заикаясь от волнения.
Жеглов презрительно скривил губы и передразнил:
— Наше-ол... Тоже мне стол находок! Я ее в учетную группу сдавал для регистрации. И заодно тебя, салагу, поучил, как дела на столе бросать...
Совершенно обалдев от всего, что произошло, я стоял посреди кабинета и беспомощно смотрел то на Жеглова, то на Пасюка, но на Тараскина. На лице Тараскина было написано огромное облегчение, Пасюк сморщился, глаза его зло поблескивали, а Жеглов уже широко и добродушно, по своему обыкновению, ухмылялся. И на смену непроизвольной радости оттого, что нашлось дело, на меня вдруг нахлынуло чувство огромного, небывалого еще в жизни унижения, будто отхлестали меня по щекам прилюдно и плакать не велят. Я задохнулся от злости и пошел на Жеглова:
— Т-ты... скотина... Ты что же это такое надумал? Я, можно сказать, с ума схожу, в петлю лезть впору, а ты шуточки шутишь?
Жеглов отступил на шаг, вздернул подбородок и сказал:
— Ну-ну, не психуй! Для твоей же пользы, наука будет...
А меня уже несло, не мог я никак остановиться:
— Это кто же тебе дозволил меня таким макаром учить? Я тебе что, сопляк беспорточный? Слов человеческих не понимаю? Я боевой офицер, разведчик! Пока ты тут в тылу своим наукам сыщицким обучался, я за линию фронта сорок два раза ходил, а ты мне выволочки устраивать... Знать тебя больше не желаю... Все! — Я бросил дело на его стол и пошел к выходу, но в дверях вспомнил, повернулся к нему и сказал: — Чтобы духу твоего на квартире моей не было! Нынче же, слышишь?! Нынче же! Сматывайся к чертовой матери!..
* * *
...Три бани находятся в Таганском районе, и в любую из них нелегко попасть. В постоянных очередях люди теряют многие часы.
— Ремонтируем, — оправдываются директора бань. — Вот закончим ремонт, тогда станет посвободнее...
Однако ремонт идет слишком медленно. Необходимого внимания этим коммунально-бытовым предприятиям районные организации не уделяют.
Я спустился по лестнице, и всего меня еще сотрясало уходящее напряжение, злость и ужасная обида. Было стыдно, больно, а самое главное, очень досадно, что я только-только начал нащупывать тоненькую тропку тверди в этом мутном и запутанном деле Груздева, какие-то не совсем оформившиеся догадки бились в моем мозгу, ища крошечную лазейку, которая вывела бы нас всех к истине, — и вот, пожалуйте бриться! Жеглов меня теперь точно отстранит от этого дела, он мне не простит такого поведения в присутствии всей группы. Ну и черт с ним! Конечно, по существу я не прав, но и он не имел права на такую подлую выходку. Шкодник! Злобный шкодник!..
— Володя! Володя!..
Я обернулся и увидел Варю — она была в светлом легком пальто, в модных лодочках и держала в руке зонт, и зонт, именно зонт, подсказал мне, что она уже не младший сержант Синичкина, а просто Варя. Зонт — штука исключительно штатская.
— Володя, я из управления кадров...
— Демобилизация?
— Точно! С 20 ноября.
— Поздравляю, Варя. Что теперь?
— Завтра поеду в институт за программами.
— И забудешь нас навсегда?
— Во-первых, еще неделю работать. А во-вторых, завтра управленческий вечер. Ты придешь?
— Если мне Жеглов какого-нибудь дела не придумает, — сказал я и, вспомнив наш скандал, добавил: — А скорее всего, приду...
— У тебя неприятности? — спросила Варя, и я подумал, что человек моей нынешней профессии должен был бы лучше уметь скрывать свое настроение.
— Как сказать... — пожал я плечами. — Особо хвалиться нечем...
— Тебе не нравится эта работа? — спросила Варя. Она взяла меня под руку и повела к выходу, и получилось у нее это так просто, естественно, может быть, ей зонтик помогал — никакой она уже не была младший сержант, а была молодая красивая женщина, и мне вдруг ужасно захотелось пожаловаться ей на мои невзгоды и тяготы, и только боязнь показаться нытиком и растяпой удерживала меня.
— Что с тобой, Володя? Расскажи — может быть, вместе придумаем, — снова спросила Варя.
Мы вышли на улицу, в дымящийся туманом дождливый сумрак, и я, чувствуя в сердце острый холодок смелости, крепко взял ее за руку и притянул к себе:
— Варя, нельзя мне, наверное, говорить тебе это — женщины любят твердых и сильных мужчин... Но мне, кроме тебя, и сказать-то некому!..
Она не отстранилась и сказала ласково:
— Много ты знаешь, кого любят женщины! И тебе никогда не научиться лицедейству...
От измороси фонари казались фиолетовыми; звенели капли, и протяжно пел над головой троллейбусный провод.
— Варя, я не могу к этому привыкнуть — часы, минуты, стрелки, циферблаты; гонит время, как на перекладных, все кругом кого-то ловят, врут, хватают, плачут, стонут, шлюхи хохочут, стрельба, воришки, засады; никогда не знаю, прав я или виноват...
— Володя, дорогой, а разве на войне тебе было легко?
— Варя, я не про легкость! На войне все было просто — враг был там, за линией фронта! А здесь, на этой проклятой работе, я начинаю никому не верить...
Никого не было на вечерней, расхлестанной дождем, синей улице. Варя неожиданно двумя руками взяла меня за лицо и поцеловала, и это было как сладостный обморок; на губах ее был вкус яблок и дождя.
Она прижимала к себе мою голову и быстро, еле слышно говорила:
— Ты еще мальчик совсем, ты устал очень и не веришь в себя, потому что еще только учишься делу, еще показать себя как следует не можешь... Ты мне верь — женщины чувствуют это лучше: ты на своем месте нужнее Жеглова. Ты как черный хлеб — сильный и честный. Ты всегда будешь за справедливость. Ведь если нет справедливости, то и сытость людям опостылеет, правда?..
У нее глаза были огромные, морозные, один серый, а другой ярко-зеленый, и я знал, что никогда в жизни не смогу обмануть ее, и нежность теплым облаком билась во мне, как огонь в фонаре. Теряя сознание от счастья, я целовал под проливным дождем ее глаза, и во мне обрывалось что-то, когда я вспоминал, что скоро кончится наш путь — мы дойдем до ее дома и мне надо будет уйти.
Варя раскрыла зонт, и мы шли под ним оба; я первый раз в жизни шел под зонтом, мне всегда это казалось ужасно стыдным — стыднее было бы только носить галоши, — и я бы охотно поклялся теперь ходить всю жизнь под зонтом, если бы со мной была Варя.