реклама
Бургер менюБургер меню

Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 85)

18

К их обращениям советские власти, как и следовало ожидать, остались глухи. Но Лиля не теряла надежды, хотя глумление над Параджановым стало уже публичным. Первый заместитель прокурора города Киева написал про него в газете, что Параджанов «вел аморальный образ жизни, разрушил семью, превратил свою квартиру в притон распутства, занимался половым развратом и теперь привлечен к <уголовной> ответственности». Приговора к тому времени еще не было, но публикация статьи означала, что он предрешен.

Параджанова осудили на пять лет лагерей строгого режима и отправили отбывать наказание вместе с уголовниками-рецидивистами. Он имел право писать не более двух писем в месяц. Одним из них обычно оказывалось письмо к сыну Сурену и его матери, с которой Параджанов давно разошелся, оставшись в дружеских отношениях, другим — к Лиле и Катаняну. Эта переписка, несомненно, помогала ему выжить в лагерных условиях, давала силы, связывала с миром, которого он был лишен. Для Лили же это была насущная потребность деятельной помощи преследуемому таланту, что — теперь, ретроспективно, это видно с особой отчетливостью — всегда было главным делом ее жизни.

«Бесценный наш Сергей Иосифович», «Самый любимый, самый родной, удивительный Сергей Иосифович» — такими обращениями начинались письма Лили и Катаняна в гулаговский ад. «Вы удивительные друзья, — отвечал он им, — вы превзошли всех моих друзей благородством». Ему писали в лагерь многие, не убоявшиеся таким образом вызвать гнев властей предержащих: Юрий Любимов, Андрей Тарковский, другие режиссеры, писатели, художники — Кира Муратова, Василий Шукшин, Эмиль Лотяну. Но ничего не было важней и дороже писем от Лили и Катаняна. «Беспокоимся, беспокоимся о Вашем сердце, — писали они. — Держитесь, ради Бога! Вы так нужны нам (человечеству) — самый лучший, самый добрый, самый талантливый, любимый Сергей Иосифович». Он отвечал, получив присланную Лилей посылку: «Вероятно, стоило жить, чтобы ощутить в изоляции, во сне присутствие друзей, их дыхание, и тепло, и запахи, хотя бы ананаса, которого Вы касались».

В каком-то смысле переписка Лили с Параджановым глубже, эмоциональнее и даже «функциональнее», чем ее же переписка с Маяковским: в ней больше непосредственности, искренности, осознания огромной, жизненной для адресата, важности каждого слова. Не случайно же в одном из лагерных посланий Параджанов написал: «Не знаю, во что оценивается Ваша доброта и сердце. Что и когда я мог бы выразить в ответ. <…> Для «чуда» мне необходимо Ваше здоровье и доброта».

Чутьем художника он ощущал, что эта хрупкая и больная женщина весьма преклонных лет может стать его добрым гением, его спасительницей — и всем своим естеством откликался на протянутую ему руку. Он погибал в том кошмаре, в который его загнал маразмирую-щий большевизм и его выжившие из ума, но ставшие от этого еще более злобными вожди. Знал, насколько они глухи и к доводам разума, и к мировому общественному мнению, и тем более к стонам своих жертв: понятие сострадания этим борцам за счастье всего человечества было абсолютно чуждо. И все же настойчивость и энергия Лили, ее искренность и дружелюбие помогали не впасть в отчаяние. «…Строгий режим, — писал он Лиле, — отары прокаженных, татуированных, матерщинников. Страшно! Тут я урод, так как ничего не понимаю — ни жаргона, ни правил игры. <…> К сожалению, я не Маугли, чтобы в свои годы изучать язык джунглей». С ужасом узнав сначала о смерти Шукшина, потом о гибели Пазолини, одного из своих защитников (увиденный ею в Париже фильм Пазолини «Сало, или 40 дней Содома» Лиля считала «кошмаром» и невероятным своим чутьем почувствовала близкий и трагический конец режиссера), он еще больше уверовал в Лилю — никого другого, кто мог бы не просто сочувствовать, а что-то делать ему во благо, не оставалось.

Так ему казалось, хотя это не вполне соответствовало истине. Исключительно популярный в Советском Союзе и-всенародно любимый мим Юрий Никулин специально устроил гастроли своего цирка в Киеве, чтобы прорваться к республиканским властям (он знал, что никто ему не откажет в приеме) и добиваться у них досрочного освобождения Параджанова. На прием он прорвался, но достучаться до их сердец не удалось даже ему. Впрочем, вряд ли какие-либо поблажки Параджанову вообще входили в компетенцию республиканских властей: он «числился» за Москвой, за самым высоким Лубянским начальством, без согласия которого никто не был вправе облегчить его участь. Даже если бы захотел.

Лиля совсем извелась в борьбе за освобождение Параджанова, и он понял это. Теперь не она утешала его, а он — ее. «Пугает меня, — писал Параджанов, — тревога Лили Юрьевны, ее сон и грустные нотки между строк. Вы, в происшедшей моей переоценке ценностей и людей, оказались удивительными, щедрыми, мудрыми и великими. Вас не одержал тот страх, который овладел близкими моими друзьями на Украине и в Грузии».

Не только утешал — пытался найти хоть какой-то, доступный ему, способ выразить свою благодарность. В лагере, среди разных прочих работ, была у него и такая: вытряхивать мешки из-под сахара. Из одного мешка он сшил куклу, изображавшую Лилю, и вдобавок еще — дамскую сумочку и маленькую лошадку. В другой раз сделал коллаж. Лиля знала толк в таких поделках, а еще больше — чего стоит фантазия художника, стремящегося сделать приятное дорогому для него человеку.

В Париже тем временем устроили выставку, посвященную Маяковскому, — Лиля и Катанян улетели для участия в ней. В Москве на подобной выставке она была незваным гостем, в Париже — самым важным персонажем, живой легендой. Она дала пресс-конференцию, выступала по радио и телевидению, общалась с молодежью, толпившейся в выставочных залах.

Но душа была неспокойна, и Лиля поспешила обратно. Прошел слух, что к семидесятилетию Брежнева, как и положено к круглым датам всех самодержцев, объявят по столь счастливому поводу широкую амнистию, — слух был ложным и даже просто абсурдным: «хозяин» хоть и был куда могущественней любого монарха, но публично себя изображать таковым, да еще на радость каким-то там заключенным, — этого он позволить себе не мог. И главное — не собирался. Приближенные тоже не подсуетились — им-то это было совсем ни к чему. «Мы вернулись на две недели раньше срока, чтобы быть ближе к Вам, — сообщали Лиля и Катанян Параджанову. (Это было, конечно, слабым для него утешением. — А. В.) — Подумать только, что мы виделись с Вами только два раза! Мы влюблены в Вас… Никого нет роднее, ближе Вас. Обнимаем крепко, крепко».

Письма Лили, воспоминания близких ей людей неоспоримо свидетельствуют о том, что все это время она неотступно думала о судьбе Параджанова и искала ходы, чтобы как-то ему помочь. В тот рождественский вечер, который я провел в ее доме, она тоже была полна забот об этом. Но ни за столом, ни в передней, когда мы долгодолго прощались и все никак не могли уйти, имя Параджанова не было произнесено ни разу. И это тоже говорило о многом: под водку и закуску не очень-то хочется говорить о самом больном и самом сокровенном.

Через шесть дней после того, как мы у нее были, Лиля (подпись Василия Абгаровича Катаняна тоже стоит под всеми ее письмами Параджанову, но писала их только она) извещала «драгоценного Сереженьку», что «в Москве — мороз. Я его удержать не могу». И в моей памяти тоже остался тот свирепый декабрьский холод, даже в квартире, — спасением от него была не столько водка, сколько присутствие Лили и ее стремление доставить радость своим гостям. Иногда она замолкала, вдруг на короткое время уходила в себя. Не с Параджановым ли в это время она вела мысленный свой разговор?

БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙ — ВЕЛИКИЙ ШАГ

Если быть точным, летала Лиля в Париж тем годом не только для того, чтобы обсуждать план спасения Параджанова. 11 ноября по новому стилю ей исполнялось восемьдесят пять лет, — отметить этот день хотелось среди своих. В веселой и шумной компании близких по духу, чтобы это вернуло ее, пусть только мысленно, в былые годы и напомнило о том, какая необыкновенная жизнь осталась позади. Ее замысел был тем более обоснован, что годом раньше произошло еще одно знакомство, и оно сулило продолжение «сюжета» в Париже и соответственное юбилейное торжество. О том, как это знакомство произошло, со слов Лили рассказал в своих мемуарах В. В. Катанян.

Однажды, отправляясь в Париж, Лиля и В. А. Катанян ожидали посадки в Шереметьевском аэропорту. Самолет прилетал из Токио и после часовой остановки в Москве продолжал свой путь до Парижа. В группе прибывших из Токио транзитных пассажиров оказался один человек, который мельком был знаком с Лилей по ее предыдущим визитам во французскую столицу. Это позволило ему подойти к Лиле, напомнить о прежней встрече и сказать, что один господин, его коллега, хотел бы с ней познакомиться. Пассажира звали Пьер Берже, он работал директором в фирме Ива Сен-Лорана. А «коллегой», пожелавшим познакомиться с Лилей, оказался сам Ив: пожилая дама с огромными глазами немыслимой красоты, так отличавшаяся от аэродромной толпы, не могла не привлечь его внимания. Скорее всего, и он тоже, как Пьер Берже, видел Лилю в Париже: ведь в первые послевоенные годы, да и позже, бывая в гостях у Арагонов, она с удовольствием вела там светскую жизнь. Весь полет они проболтали о модах (любимая Лилина тема!) — разговор был в общем-то ни к чему никого не обязывающим и по логике не должен был иметь никакой перспективы на продолжение.