реклама
Бургер менюБургер меню

Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 63)

18

Лиля сказала мне: «Боря, вы поэт. Теперь дело за небольшим: вы должны работать, как вол. Писать и писать. И забыть про все остальное». И я ей поверил. Только ей — и Осипу Максимовичу, который уверил меня в том же. Кто бы и что бы потом мне ни говорил, я всегда помнил только Лилины слова: «Боря, вы поэт». Эти слова не столько вызывали гордость, сколько накладывали обязанность. Самый большой стыд — это если нечем было отчитаться перед Лилей при очередном ее посещении».

СМЕРТЬ РАНЬШЕ СМЕРТИ

Много позже — и совсем другой женщине, безмерно одаренной, но из другого ряда, — Пастернак писал: «Смягчается времен суровость, теряют новизну слова. Талант единственная новость, которая всегда нова». Суровость времени тогда еще не смягчилась, слова, звучавшие ежедневно со страниц газет и из радиорепродукторов, давно утратили новизну, но от этого становились еще страшнее. А талант действительно оставался талантом, как бы его ни топтали и в каких бы условиях он ни оказался. Собственно литературный дар Лили был достаточно скромным, но зато у нее был необыкновенный талант взращивать другие таланты. Оттесненная от активной работы, предоставленная самой себе, что органически противоречило ее характеру, ее сути, Лиля продолжала создавать вокруг себя ауру, к которой тянулись и те, кто остался ей верен (Асеев и Кирсанов, Кулешов, Жемчужный), и те, кто хотел получить от нее заряд для своей работы.

Именно тогда, в сороковом, сложился возле нее круг совсем молодых поэтов, которые скорее интуитивно, чем по зрелом размышлении, ощутили потребность в ее поддержке и доверились ее безупречному вкусу. Она давала им то, что не могла дать никакая советская казенщина, никакие, утвержденные в отделах кадров, наставники и учителя: истинно литературную среду, творческую атмосферу, умение радоваться чужому успеху и относиться к нему как к своему. Она тоже сразу же почувствовала в этом «младом и незнакомом племени» зародыш новой русской поэзии, той, за которой будущее. Не ее вина, что советская действительность искорежила и эти судьбы.

Чаще всего приходили к Лиле читать свои стихи, говорить о литературе, внимать ее советам совсем молодые Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий. Рядом с ними она сама молодела и забывала о крахе надежд, порожденных «романтикой революции». Об утраченных грезах… Еще один молодой поэт, пришедший в сороковом к Брикам и Катаняну, напомнил Лиле поэтического бунтаря и новатора Велимира Хлебникова и вызвал у нее особый энтузиазм. Это был Николай Глазков, чей талант Лиля разгадала моментально. Ей особенно нравилось, что, с величайшим пиететом внимая ее советам и замечаниям, Глазков не только не следовал им безоговорочно, но отстаивал то, что считал правильным, и писал так, как хотел, а не как ему рекомендовали. В этой независимости ей виделась та сила таланта, которая, вопреки всем влияниям, стремится к полной свободе самовыражения. Чем больше тяготел тот или иной поэт к политической риторике, к газетному примитиву, к сервильности и конформизму, тем меньше его тянуло к Лиле или, точнее, тем больше отталкивало от нее. И напротив, чем самобытнее, искреннее, тоньше он был, тем сильнее его влекло туда, в Спасопесковский, где все дышало поэзией, где поэзию понимали и чтили.

14 апреля 1940 года отмечалось десятилетие со дня гибели Маяковского: тогда еще Кремль не отменил странную практику праздновать даты ухода из этого мира вместо дат прихода в него. Заправлял этими, весьма двусмысленно выглядевшими, торжествами генеральный секретарь Союза писателей СССР Александр Фадеев (кроме Сталина и Фадеева, никаких других генеральных секретарей в стране не было), превратившийся теперь из оппонента Маяковского в его страстного почитателя. Он не только составлял юбилейную программу, но распределял места для приглашенных гостей.

Пять лет назад Лиля сидела в президиуме на сцене Колонного зала. Теперь для торжеств был выделен Большой театр, и по поручению Фадеева Лиле доставили пригласительный билет в ложу второго яруса. На том же ярусе, то есть фактически на галерке, но в разных ложах, достались места и Осипу с Катаняном. В этом примитивном и грубом унижении был заложен какой-то смысл: членов одной семьи и ближайших к Маяковскому людей не только не удостоили подобающих им почетных мест, но даже не позволили сидеть рядом друг с другом, как будто они могли, сговорившись, устроить в театре какую-нибудь провокацию. Это словечко по-прежнему было в ходу, никто точно не знал, что оно означает, но некоей пакости — непременно «контрреволюционной» — ждали от всех. Зато Людмила, Ольга и мать пребывали на самых почетных местах и чувствовали себя героями вечера, словно только в их честь и собрался в Большой политический и литературный бомонд.

Имя Маяковского гремело теперь так, словно он сам был никак не меньше, чем членом политбюро. К тому же — избежавшим жерновов Большого Террора. Его портреты, статьи о нем заполняли газетные страницы. Но это не был Маяковский «Клопа» и «Бани», ни даже «Флейты-позвоночника», «Облака в штанах» или «Про это» (все они издавались, но не были «на слуху»), а исключительно автор замусоленных строк: «Читайте! Завидуйте! Я — гражданин Советского Союза» и «…чтобы делал доклады Сталин», стихов про солдат Дзержинского и про мерзких, окарикатуренных эмигрантов. Какая личность и какая судьба стоят за этими стихами, как гасла в поэте «романтика революции», какой путь проделал он от агиток РОСТА до оставшейся незавершенной поэмы «Во весь голос» — ничего этого как бы не существовало. В том же 1940 году Александру Таирову было запрещено показывать в Москве поставленного им на сцене Камерного театра «Клопа» — разрешили только на Дальнем Востоке, во время гастролей. При этом каждый спектакль сопровождался разъяснением, что автор обличает — нет, нет, конечно, не советскую власть, а — отступников, перерожденцев, предавших революционные идеалы. Словом, врагов народа…

Ставился беспримерный эксперимент: никакие произведения Маяковского вроде бы не запрещались, но литературные мародеры умудрялись так их истолковать и представить, так извлечь из его творческого наследия «нужное», заслонив им все, что «не нужно», — и вот уже всего через несколько лет после своей гибели в литературу вошел какой-то другой поэт, обструганный, отлакированный, с иной — совсем не трагической и запутанной, а очень счастливой и вполне прозрачной судьбой. Агитатор, горлан и главарь…

Исключительно много сделавшая для того, чтобы имя и стихи Маяковского не оказались в забвении, чтобы он получил кремлевское признание и тем самым всенародную славу, — неужто же Лиля не понимала, что палка-то оказалась о двух концах?!

Приватизированный Кремлем Маяковский был нужен хозяину лишь таким, каким он только и мог заслужить высокое покровительство. Хрестоматийный глянец дал поэту посмертно миллионные тиражи, но он же и убивал его: Маяковского назойливо превращали в воспевателя той реальности, которая его сломала и которую он все же успел осмеять. Этого ли хотел Маяковский, вверяя Лиле свою посмертную судьбу: «Лиля, люби меня»? «Бороды», не пришедшие к нему живому, на его юбилейную выставку, слетелись теперь на запоздалые, но зато торжественные поминки. Деться было некуда: чтобы остаться «при Маяковском», надо было участвовать в большевизации поэта, приняв навязанные сверху правила игры. До какого-то времени это, видимо, не расходилось и с тем, к чему влекла ее душа…

Сталин демонстрировал свои причуды. Отказав в покровительстве Лиле, забыв про свое «Брик права», не считая больше нужным вмешиваться в шедшую полным ходом канонизацию Маяковского, превращенного из живого поэта в бронзовый монумент, Сталин решил вдруг проявить благоволение к Анне Ахматовой, матери политзаключенного (Лев Гумилев), жене одного расстрелянного (Николай Гумилев) и одного арестованного (Николай Пунин) «врагов народа». Он повелел принять ее в Союз писателей и издать — после огромного перерыва — сборник избранных стихов, вероятно, с расчетом на то, что в благодарность за высочайшее покровительство (и еще от безысходности, стремясь вымолить милость к сыну) она сочинит оду в его честь. Встречи двух женщин — одной, впавшей в опалу, и другой, временно из нее извлеченной, — проходили в Москве, когда Ахматова приезжала туда из Ленинграда. Как рассказывает Василий Катанян-младший, есть запись в Лилином блокноте: Ахматова навестила ее к обеду 6 июня 1941 года.

Годом раньше, в «юбилейные» (годовщина смерти!) дни, на страницах журнала «Знамя» были опубликованы воспоминания Лили, где она рассказывала и о том, как Маяковский любил ахматовские стихи, часто их цитировал («проборматывал»), но для смеха (он ведь вообще был пересмешником) порой и перевирал. Ахматову это очень задело — не столько, наверно, шуточки Маяковского, сколько то, что Лиля не без удовольствия предала их огласке, — так что вряд ли обеденный диалог в опустевшем и захиревшем бриковском «салоне» был уж очень сердечным.

О чем могли говорить эти женщины, на долю которых выпала такая судьба? Ахматова была к ней готова — после гибели Гумилева в 1921 году (в его аресте и расстреле решающую роль сыграл не кто иной, как Агранов) — ничего другого от советской власти она не ждала. «Все расхищено, предано, продано…» — ее стихи с точной датировкой: 1921 год. А Лиля, напротив, и ждала, и получала совершенно иное. Теперь они оказались на равных.