реклама
Бургер менюБургер меню

Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 39)

18

В своих мемуарах «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург мимоходом дает свидетельство, приводящее в отчаяние драматизмом вроде бы «мелкого» факта. Один только штрих, но как много за ним скрывается! «У меня сохранилась, — пишет Эренбург, — рукопись «Клопа», подаренная Маяковским Тате (Т. А. Яковлевой), выкинутая Татой за ненадобностью». Если эта рукопись оказалась у Эренбурга на самом деле «в качестве» выкинутой, то на какое же понимание всего, чем жил Маяковский, без чего вообще его Не было и быть не могло, — на какое же понимание будущей спутницы жизни он мог бы рассчитывать?

Повседневную опору и повседневное понимание он находил лишь в той — единственной за отсутствием какой-то иной — семье, где полноправной и безраздельной хозяйкой была Лиля. Как каждый человек, он стремился к «обыкновенной» любви, к своему дому — даже в самом прямом смысле (несколько его попыток вступить в жилищный кооператив и получить свою квартиру пока оказались безуспешными), но без Лили ему было бы, наверно, еще тяжелей. А то и попросту невозможно…

Заколдованный круг заключал в себе и неизбежную драму, но Лиля, похоже, в полной мере приближение катастрофы все же не ощущала. Чем же объяснить эту ее глухоту — глухоту человека, наделенного тончайшей интуицией и чутко следящего за любым изменением чувств близких людей? Не иначе как инстинктивной потребностью выдавать желаемое за действительное, стремлением оградить себя от излишних волнений и убежденностью в своем всемогуществе.

В январе 1929 года в журнале «Молодая гвардия» было опубликовано «Письмо товарищу Кострову (редактору газеты «Комсомольская правда». — А. В.) из Парижа о сущности любви» — стихотворение Маяковского, посвященное Татьяне. Впрочем, впрямую адресат стихотворения нигде не упомянут, но Лиля и знала, и понимала, какие подлинные события вызвали его к жизни и какими реалиями оно насыщено.

Одновременно было написано и другое стихотворение — «Письмо Татьяне Яковлевой», — так и не отданное им ни в одну редакцию для опубликования. Впоследствии делались попытки его публикации — и натыкались на жесткий запрет. Обнародованное впервые в 1954 году в малотиражной русской прессе Соединенных Штатов Романом Якобсоном и, естественно, никем не замеченное тогда на родине автора, оно стало достоянием гласности лишь в апреле 1956-го, когда, в эйфории, рожденной Двадцатым съездом, его отважился напечатать «Новый мир». Помехой — на протяжении более четверти века — служило то, что адресат в этом стихотворении уже был назван по имени, а «пролетарский поэт», «трибун революции» права на любовь к эмигрантке, разумеется, не имел.

В тридцатые — сороковые годы помехой гипотетически могла стать и сама Лиля: обладая авторскими правами на произведения поэта, она была вольна разрешать или не разрешать их публикацию. У нас нет данных, воспользовалась ли она этим правом в случае с «Письмом Татьяне Яковлевой», но такая правовая возможность у нее все же была. И не только правовая, но еще и моральная: ведь сам Маяковский при жизни никому «Письмо…» для публикации не предложил. Да кто же разрешил бы тогда эту публикацию? И кто вообще стал бы считаться с Лилей — с ее авторскими правами, с ее запретом или согласием?

Хотя стихотворение и отличается пламенным советским патриотизмом (его лейтмотив — страстный призыв к любимой вернуться на родину, связать свою жизнь с автором не где-нибудь, а только в советской России), хотя вдобавок ко всему оно полно веры в победу своей любви, неотрывную от победы мировой революции («я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или вдвоем с Парижем»), на какие-либо чувства к невозвращенке Маяковский прав не имел. Так что Лилины интересы — по крайней мере, в данном вопросе — полностью совпадали с интересами надлежащих советских властей. Ей от этого было не легче: Маяковский явно отбивался от рук.

Сохранились воспоминания Лидии Гинзбург (впоследствии видного литературоведа), близкой в ту пору к кругу Маяковского — Бриков. Лиля, по ее рассказам, часто жаловалась тогда на скуку. Скукой, видимо, именовалось вдруг наступившее чувство неуверенности в себе, душевный дискомфорт. «Как тебе может быть, Лиличка, скучно, — утешал ее, по воспоминаниям Лидии Гинзбург, Виктор Шкловский. — Ведь ты такая красивая!» «Так ведь от этого не мне весело, — возражала Лиля. — От этого другим весело».

Другим тоже не было весело: тучи над некогда веселым и гостеприимным домом явно сгущались. Свою роль играли не только личные драмы, раскалывавшие уже сложившиеся и казавшиеся прочными отношения. Неизбежно влияла и общая атмосфера, воцарившаяся в стране, воздействие которой обитатели дома старались не замечать. Или хотя бы ей не поддаваться. Маяковский старательно делал вид, что ничего не произошло, что все осталось по-прежнему, что Лиля не только главенствует, как всегда, но чуть ли не водит его рукой, пишущей стихи. Так они обманывали других, но могли ли обмануть самих себя?

Маяковский рвался в Париж. С превеликим трудом он выдержал на родине чуть больше двух месяцев. И снова никаких помех для заграничного путешествия не возникло. Захотел — и поехал… Он ли только захотел? Не совпадали ли, хотя, разумеется, абсолютно по-разному, его интересы с интересами тех, от кого зависели все вообще зарубежные поездки советских граждан? Вопрос, которым до сих пор ни один его биограф, ни один исследователь его творчества не занимался.

13 февраля в театре Мейерхольда состоялась премьера «Клопа». И уже на следующий день, не дождавшись рецензий и даже устных откликов, Маяковский снова отправился в Европу.

Формальным поводом для поездки послужило желание протолкнуть эту пьесу на зарубежную сцену, хотя прорыв за границу разоблачительной, сатирической пьесы никаких дивидендов советской власти — не денежных, а моральных! — сулить не мог. Но с границы Маяковский послал телеграмму в Париж, уведомляя Татьяну о скорой встрече. После коротких остановок в Праге и Берлине, 23 февраля он приехал в Париж и снова поселился в своем любимом отеле «Истрия». Эльза уже переехала к Арагону, в крошечную мансарду на улице Шато, и все равно жизнь Маяковского и Татьяны проходила у нее на глазах, — «боевые сводки» об этом регулярно отправлялись в Москву.

В отличие от всех прежних поездок Маяковского, эта практически не отражена в его переписке с Лилей. Переписки попросту не было, если не считать ее телеграмм с информацией, что деньги, обещанные ему московским Госиздатом, переведены не будут. И еще одной телеграммы Лили — весьма «любовного» содержания: «Телеграфируй разрешение переделать твое серое пальто». За все время их совместной жизни и любви подобного отчуждения не наблюдалось ни разу.

Впрочем, нет, одно содержательное письмо «твоя кошечка» все же отправила «милому Володику» в Париж: список запасных частей к автомобилю, которые повелел привезти нанятый Лилей ее личный шофер Афанасьев (сидеть за рулем самой ей уже надоело, да и боязно было — после того несчастного случая). «Двумя крестиками, — писала Маяковскому Лиля 5 апреля 1929 года), — отмечены вещи абсолютно НЕОБХОДИМЫЕ, одним крестиком — НЕОБХОДИМЫЕ и без креста очень нужные. Лампочки в особенности — большие, присылай с каждым едущим, а то мы ездим уже с одним фонарем. Когда последняя лампочка перегорит — перестанем ездить. Их здесь совершенно невозможно получить — для нашего типа Рено».

Вряд ли Маяковскому было тогда до лампочек. Если воспользоваться лежащим на поверхности каламбуром, — ему было все до лампочки, все, кроме его отношений с Татьяной. Надо было как-то определиться: или Париж — или Москва? Перейти на положение эмигранта он безусловно не мог, это был бы для него самоубийственный шаг: без советской атмосферы, в которую он вжился, без Лили и Осипа он существовать не мог. Да и понимал еще, лучше, чем кто-либо, что спастись от Лубянских щупалец все равно не сможет нигде. Оставалось «взять» Татьяну и увезти ее в Москву, но неосуществимость этого замысла становилась для него все более и более очевидной. «Я его любила, — рассказывала Яковлева своим собеседникам ровно полвека спустя, — он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать».

Он звал — она не отказывалась и не соглашалась, бесконечно эта ситуация длиться не могла, а выхода из нее не было. К тому же в Европу снова приехали обе Элли — о встрече в Ницце, видимо, был предварительный уговор, Маяковский поехал туда, но ни мать, ни дочь не застал: как раз на эти дни они почему-то уехали в Милан. А может быть, эту «случайность» он сам и подготовил? Заведомо не имевший никакого продолжения, обреченный на безвыходность «роман» в еще большей степени обременял Маяковского, метавшегося (в мыслях и чувствах) между Москвой и Парижем, между «Лиликом» и «Таником», между разумом и сердцем.

Встреча, судя по всему, так и не состоялась, но Элли-старшая попросила Маяковского в письме, отправленном в Москву (на Лубянский проезд; предполагалось, что корреспонденция, шедшая по этому адресу, должна была миновать Лилину цензуру), чтобы тот сделал в своем блокноте загадочно зловещую запись: «в случае моей смерти известить такую-то (Элли Джонс) по такому-то адресу». (Маяковский — не странно ли? — текстуально занес в свой блокнот эту просьбу вместе с нью-йоркским адресом Элли, но его воля Лилей впоследствии исполнена не была, — весьма возможно, по указанию того же Агранова.)