Аркадий Ваксберг – Загадка и магия Лили Брик (страница 24)
<…>
Я в замечательном настроении, отдыхаю. <…> Наслаждаюсь свободой! Занялась опять балетом — каждый день делаю экзерсис. По вечерам танцуем. Оська танцует идеально <…> Мы завели себе даже тапера. Заразили пол-Москвы.
<…>
Романов у меня — никаких. (Если не считать, разумеется, роман с Краснощековым. Знала ли Эльза о нем? Или
Замечательным настроение у Лили было и потому еще, что в очень недалеком будущем маячил очередной европейский вояж. «Сейчас февраль. В начале мая думаем ехать. Значит — скоро увидимся!» Никаких опасений насчет того, что поездка не состоится. Раз «думаем», значит, «скоро увидимся». Без проблем…
Сколь бы ни была велика его любовь, она не мутила разум и не застила глаза. Маяковский ясно видел всю беспощадную реальность и точно оценивал ситуацию. Свои мысли он доверил бумаге. Но длинное письмо, где содержатся приведенные выше строки — «Любишь ли ты меня?» — и еще много других безошибочных наблюдений, повергавших его в отчаяние, послать Лиле все равно не посмел, хотя и не уничтожил. Понимал ли, каким бесценным документом, точно отражающим его внутренний мир, его безуспешную борьбу с самим собой, оно является? Лиля нашла это письмо среди других бумаг поэта лишь после того, как тот погиб.
«Я не любила никого другого, только Володю, всегда, всегда, и когда мы были вместе, и когда наши отношения изменились, и когда он ушел из жизни. Всегда. Только его одного». Так говорила при мне Лиля Брик македонскому журналисту Георгию Василевскому в июле 1967 года.
Когда поздним вечером 24 декабря 1976 года, прощаясь с Лилей, болгарский поэт Любомир Левчев благоговейно целовал висевшее на ее груди золотое кольцо с инициалами ЛЮБ, Лиля в присутствии Андрея Вознесенского и меня повторила те же слова: «Я любила только его одного. Я говорила ему, что буду так же любить его и в старости, которой он очень боялся. Мне не нужен был никто другой, никто другой…»
Думаю, есть немало людей, которые слышали от Лили те же слова. Особенно часто она повторяла их в последние годы.
«Вся драма в том, — сказал мне Василий Васильевич Катанян, чья безграничная преданность Лиле и памяти о ней ни у кого не вызывает сомнений, — что Маяковский любил только Лилю, а Лиля любила только Брика, но вовсе не Маяковского. Возможно, старалась себя убедить в том, что любит его, но не любила». То же самое Василий Васильевич высказал (и не раз) в своих книгах, и вряд ли отважился бы на это, не будучи уверен в точности своего утверждения.
Как разгадать эту загадку? Как разобраться в том, в чем запутались сами участники той драмы? Как проследить хронологию событий, относящихся к пресловутой «области чувств», не подверженных логике, не допускающих документального подтверждения или опровержения, не поддающихся холодному анализу мемуаристов, биографов и историков?
Остались письма, остались противоречивые воспоминания «действующих лиц» той, многоактной, теперь уже давней, драмы, неуклонно перераставшей в трагедию. Остались пристрастные и субъективные свидетельства современников. Остались запальчивые, категоричные суждения комментаторов, которым нужен только такой, а не какой-то другой образ «нашего Маяковского», только такой, а не какой-то другой образ «нашей Лили Брик».
Но главное, что гораздо важнее, — остались стихи.
Добровольно заточив себя в «тюрьму» — так называл Маяковский свое сидение за столом на Лубянском в течение двух месяцев (в них вошла и одинокая встреча Нового года, приход которого Лиля отметила в привычно веселом обществе в Водопьяном), — Маяковский писал поэму о «смертельной любви поединке». Поэму, про которую он сам сказал, что она написана «по личным мотивам». В ней прямо говорится, что, пока он ее писал, «в столе» (именно так! не — «на столе») лежала фотография смеющейся Лили, а он писал про свою боль. Называется поэма «Про это». Маяковский обязал себя завершить работу до конца «моратория», и обязательство это он выполнил. Иначе, впрочем, и быть не могло — ведь не мог же он предстать перед Лилей с пустыми руками!
На окончательном варианте поэмы рукой Маяковского проставлена дата: 11 февраля 1923 года. Но еще пятью днями раньше Лиля писала Эльзе в Париж — это то самое письмо, большой фрагмент которого процитирован выше: «Прошло уже два месяца: он днем и ночью ходит под <моими> окнами,
Обменявшись записками, они договорились о совместной поездке в Петроград. Билеты покупал Маяковский. Мораторий закапчивался в три часа, поезд отходил в восемь. Встретились на ступеньках вагона. Встреча эта описана множество раз — достаточно вспомнить самое главное: как только поезд тронулся, Маяковский тут же, в коридоре, не обращая внимания на сновавших взад и вперед пассажиров, прочитал Лиле только что написанную поэму и — расплакался. «Теперь я была счастлива, — написала Лиля годы спустя в своих воспоминаниях. — Поэма, которую я только что услышала, не была бы написана, если б я не хотела видеть в Маяковском свой идеал и идеал человечества. Звучит, может быть, громко, но тогда это было именно так».
Конечно, Лиля была счастлива. Счастлива оттого, что новая поэма Маяковским написана и что она гениальна. Какой ценой она появилась, — теперь этот вопрос становился уже второстепенным. Вернувшись через несколько дней в Москву, она позвонила Рите Райт: «Скорей приезжай. Володя написал гениальную вещь». Рита тотчас примчалась — и получила в дар чистую тетрадь. «Записывай все, что он скажет, — объяснила ей Лиля свой подарок. — Володечка — гений. Каждое его слово останется».
Тончайшее ее чутье не подвело и на этот раз. Она хорошо понимала цену его поэзии. Маяковский считал излишним хранить свои рукописи, чтобы не «заакадемичиться». Лиля умолила его подарить ей все, им написанное, прежде всего то, что связано с созданием поэмы «Про это». Так сохранились наброски к поэме и ее черновик.
Возвратившись в Москву, Лиля созвала в Водопьяный друзей — слушать поэму «Про это». Пришел нарком Луначарский с женой, известной в ту пору актрисой Малого театра Наталией Розенель, пришли Борис Пастернак, Николай Асеев, художник Давид Штерен-берг и еще много других людей их круга, чье мнение очень тогда ценилось. «Впечатление было ошеломляющее, огромное», — вспоминала впоследствии Розенель. Лиля сияла. Ее портрет работы фотохудожника Александра Родченко украсил обложку первого издания поэмы, состоявшегося уже в начале июня. Поэма вышла с авторским посвящением: «Ей и мне». Лишь очень немногие знали, что скрывалось за этими двумя словами.
Нет никаких свидетельств, что на этом чтении присутствовал Корней Чуковский. Однако, оказавшись тогда же в Москве, он тоже слышал чтение Маяковским поэмы, и, судя по описанию, тожеу Бриков и тоже в присутствии Лили. «Пирожное и коньяк, — записал Чуковский в своем дневнике. <…> Начинает читать. Хорошо читает. <…> Есть куски настоящей поэзии, и тема широкая, но в общем утомительно». Ну, что ж, у каждого свое впечатление, это нормально. «Я сказал Маяковскому, — продолжает Корней Иванович, что Анненков (Юрий Павлович Анненков — художник и литератор, друг и Чуковского, и Маяковского. Эмигрировал годом позже. —
В то же самое время разворачивалась другая, не столь кровоточащая, драма. Но тоже драма любви. Косвенно она опять же имела отношение к Лиле. Безответно влюбленный в Эльзу (и немножечко, рикошетом, в Лилю) Виктор Шкловский выпустил книгу «Zoo, или Письма не о любви». Книге предпослано авторское уведомление: «Посвящаю Эльзе Триоле и даю книге имя Третья Элоиза». Все герои этой книги — подлинные, и даже носят свои имена, в том числе и Эльза-Аля. Ее письма к Шкловскому немножко стилизованы, но в основе — полностью или частично — автором использован истинный текст.
Впрочем, первое письмо Шкловский адресовал не Эльзе, а ее «очень красивой» сестре «с сияющими глазами». «Целую тебя, милую, — писал Шкловский Лиле из Берлина в Москву, — самую красивую, спасибо еще раз за любовь и ласку». Письмо датировано 3 февраля 1923 года — мучительный конфликт Маяковского и Лили как раз к этому дню достиг апогея и приближался к развязке. «Я люблю тебя, Аля, — писал в то же время Шкловский своей «Элоизе», — а ты заставляешь меня висеть на подножках твоей жизни». На подножках Лилиной жизни висел Маяковский, и все они были — не были влюблены друг в друга, оставляя в стихах и в прозе память о своих подлинных или мнимых страданиях. И еще — оставляя зарубки на сердце: у одних раны заживали легко и быстро, для других становились смертельными.