Ариэль Дорфман – Музей суицида (страница 9)
Наконец вмешалась Анхелика.
– Ты все равно должен лететь.
– У нас нет денег. Нужно откладывать каждый доллар, чтобы…
– Чепуха. Отговорка. Мы придумаем, как найти деньги. Но ты не хочешь лететь сам не поэтому. – И безжалостно: – Ты боишься, что твое отсутствие в том чертовом списке говорит о том, кто ты, каким тебя видят другие. Общественное мнение и все это дерьмо. Тебе грустно, потому что ты думаешь, что тобой пренебрегли и тебя унизили важные люди – те, кто придает статус и решает, кто заслуживает их благосклонность. Насрать на них. Как будто тебе важно, что ты не сидишь в первых рядах вместе со знаменитостями и большими шишками. Поезжай, присоединись к Родриго, празднуй на улицах со своим собственным сыном, с миллионами тех, кто и не ждал признания, – с настоящими героями и героинями, которым ты отдавал должное в своих книгах, в своей политической деятельности. Разве ты не утверждал, что хочешь избавиться от своих привилегий, разделить судьбу с народом,
Логика была безупречной – и все же я не мог заставить себя последовать ее совету. Не просто потому, что мне трудно было признать, что я отнюдь не тот герой Сопротивления, каким всегда себя считал, что не принадлежу к той чилийской элите, которая что-то решает: меня мучило нечто более глубокое и давнее.
Мне всегда трудно было оставаться отверженным.
Какой бы врожденный дефект моей личности ни объяснял эту предрасположенность, ее несомненно усилило и укрепило то лишение корней, которое постоянно отравляло мою жизнь. Как мои бабушки и дедушки, евреи-иммигранты, бежавшие из Европы с ее погромами и дискриминацией, как мои родители, бежавшие от фашизма, надвигавшегося на Буэнос-Айрес, который не был их местом рождения, я менял страны и устраивался в новых, пока Чили, Альенде и революция не спасли меня от бездомности. Целый народ возвращался из своего внутреннего изгнания, из бесправия, которые делали их чужими в их собственной стране: рабочие, крестьяне и интеллигенты создавали этот народ – и я был уверен, что если присоединюсь к ним в движении к общему будущему, то проклятие миграции и изгнания, преследовавшее меня и моих предков, окончательно исчезнет. Иллюзия того, что я нашел на этой земле свой дом, исчезла со смертью Альенде и чилийской демократии, однако борьба за возвращение этой демократии снова позволила мне найти свое место в этой громадной коммуне сражающихся. С уверенностью, что, когда я вернусь, горы и люди будут обольстительно меня ждать, готовые возобновить нашу любовную связь. Эти семнадцать лет я боролся не только за освобождение моей страны, но и за то, чтобы самому освободиться от скитаний. То, что меня отвергли и забыли, поставило под вопрос возможность вернуть ту землю обетованную.
Сердце мое было разбито.
Это сердце немного залечил – по крайней мере, на какое-то время – звонок из Сантьяго за десять дней до смены караула.
Звонила Мария Элена Дувочелле, чилийская актриса: она радостно сообщила мне, что «Федерал Экспресс» завтра доставит мне официальное приглашение от Патрисио Эйлвина с деталями перелета в Сантьяго 9 марта и бронью отеля на пять дней, а также пропусками на все основные мероприятия и званые обеды. По ее словам, она пришла в ужас, узнав, что меня не оказалось среди приглашенных из-за границы на
Эта новость привела меня в такой восторг, что я забыл спросить, был ли в списке гостей некий Джозеф Орта – или, возможно, Рональд Карлсон.
Я часто вспоминал его в те безумные, великолепные, отрезвляющие дни, которые провел в Сантьяго. Я гадал (возможно, из-за того призрачного видения в ночь после плебисцита), не возникнет ли он, как тогда, мимолетно на краю постоянного вихря людей, который окружал меня, окружал всех. Я высматривал его силуэт, или тень, или сияющие синие глаза среди толп, через которые пробирался, в сценах, которые я наблюдал, – даже осведомился в пяти или шести лучших отелях, не зарегистрирован ли он у них. Хотя он не желал, чтобы о его благотворительности объявляли, и еще меньше, чтобы его чествовали, как он мог – человек без пристанища, без родины – не захотеть участвовать в этом триумфе, доказывающем, что его герой Чичо победил Пиночета?
Мне хотелось бы, чтобы он смотрел, как Пиночета, едущего в открытом автомобиле на передачу власти, забрасывают гнилыми помидорами и яйцами с криками «Убийца!
Вот только Орты, конечно, там не было.
Именно поэтому, когда в конце апреля 1990 года в нашем доме в Дареме, в Северной Каролине, зазвонил телефон и знакомый женский голос, которого я не слышал семь лет, осведомился от лица мистера Орты, как я поживаю, я обрадовался этому звонку, возможности снова установить связь. Я ответил, что у меня все хорошо и я с семьей готовлюсь вернуться в демократическую Чили. «Да, – откликнулась Пилар Сантана, – мы знаем: нас обоих очень впечатлила большая статья „Осень диктатора: Чилийский дневник“, которую вы написали для „Лос-Анджелес Таймс“ о своей недавней поездке в Сантьяго». И опять, как и раньше, угадав мои мысли (я был озадачен упоминанием текста, который станет доступен читателям только через две недели), она пояснила, что им удалось получить оттиск у работников газеты. «Мистер Орта следит за вами, у него есть планы, которые включают в себя ваши возможные услуги. Согласно прочитанному им интервью, вы не намерены брать на себя какие-либо обязанности в новом правительстве». Не соглашусь ли я прилететь завтра в Нью-Йорк (билет будет меня ждать на стойке компании «Америкен Эрлайнз»), чтобы снова встретиться с мистером Ортой?
И чтобы разжечь мое любопытство еще сильнее, Пилар Сантана добавила (не присутствовала ли легкая ирония в повторении моих слов, сказанных в апреле 1983 года?), что гарантирует: его предложение меня заинтригует.
Я ответил, что да, я там буду. Конечно, я сказал да, а что мне оставалось делать?
3
Орта изменился с той нашей встречи семь лет назад.
Это заметил даже я со своей патологической неспособностью внимательно вглядываться в людей. Он сутулил плечи, словно хотел казаться маленьким – при своем росте метр восемьдесят восемь или около того! – уменьшить свою спину, прибитый какой-то чумой, которую он каким-то образом вызвал, в которой был виновен. Отвращение к самому себе (неужели?) словно сочилось из каждой поры его тела. С ним что-то случилось, он упал в какое-то ущелье беды – это был другой, гораздо более мрачный человек, чем тот, что открыл мне душу (по крайней мере, так мне тогда показалось) в отеле «Хей-Адамс».
Это и поразило меня, когда Пилар Сантана завела меня в огромный кабинет в его пентхаусе на Западной Пятьдесят девятой улице – как только он бросился мне навстречу: догадка, что ему стало неуютно с самим собой. Он казался еще более призрачным, чем в тот момент, когда исчез из моего поля зрения тем днем в Вашингтоне. Это был какой-то стоп-кадр, задержавшийся всего на несколько секунд, демаскировка – словно он позволил мне увидеть, пусть только на миг, что его сияние полиняло… вот что бывает, когда пылающие в ком-то амбиции пожрали себя, оставив усохшую, пустую оболочку, оставив человека наедине с пеплом своего прошлого.